Страница 52 из 75
— А ты, солдат, купи, — поймала его на слове подслеповатая бабка в рыжем плаще и мужском треухе.
— Сама, что ли, делаешь?
— Не, девчонки одной… Куда она подевалась? — Бабка прищурилась, сморщив и без того морщинистое, похожее на шляпу гриба сморчка лицо, потом глянула из-под руки: — Да вон она, на углу околачивается, будто и не ее товар вовсе… Стесняется. Да и то сказать, мала еще для торгового дела… Позвать, что ли?
Родион хотел объяснить, что ведро ему ни к чему, пусть и красивое, но бабка уже взывала хрипловатым на холодном ветру голосом:
— Эй, Лариска, айда к покупателю!
Девочка несмело приблизилась, застеснявшись, сунула в рот палец. Была она и в самом деле мала для торговли — годков шесть-семь, не больше.
— Да ты не бойся, глупая, — сказала бабка. — Солдат тебя не обидит. Он тебя от немца ослобонил, а теперь, может, ведро твое купит, если попросишь… Ну скажи солдату: дяденька солдат, купи у меня ведро.
— Купи у меня ведро, — повторила девочка и улыбнулась широким ртом, показав мелкие редкие зубы.
Была она некрасива, но по-детски мила: скуластенькая, курносая, с темными затаенно-печальными глазами. Из-под белой тряпицы, повязанной на голове шалашиком, с кончиками под подбородком, выбивались на узкий лобик черные и блестящие волосы. На девочке был рваный хлопчатобумажный пиджак, полы которого доставали до колен, а на голых ногах не то тапочки, не то чуни, сшитые из суконных лоскутьев.
— Это как же? — Родион зябко поежился. — Осень ведь… Хоть бы чулки какие надела… Ты с кем живешь? Мама есть?
— Не.
— Небойкая она, несмышленая, — вздохнула бабка. — Вишь, занекала. Теперь от нее ничего не добьешься… Да и чего добиваться? Я эту девочку давно знаю. С дедом проживает. Дед ведра мастерит, она на базар носит. Тем и кормятся… Худо ей, конечно, но не так чтобы очень. Как всем. Правда, в землянке ютятся, а все ж крыша над головой. Дед строг, но не бьет ее… Правильно я говорю? — как глухой, крикнула старуха девочке. — Бьет тебя дед?
— Не.
Лариска подошла поближе и осторожно потрогала Родионовы костыли:
— Красивые.
— Ну уж! — через силу усмехнулся он. — Лучше б их у меня не было. А вот ведро у тебя и в самом деле красивое. Как радуга, сверкает. Дед у тебя, поди, веселый, раз такие ведра мастерит. Песни, поди, ноет, когда работает?
— Не, — снова заулыбалась Лариска. — Ему нельзя песни петь, он молотком стучит… Возьмет железину и бухает… Я спать лягу, а он — бух, бух!..
— Ты ей погромче, солдат, — сказала бабушка, — глохнет она от грохота дедова.
Родион резко отвернулся, хотел скрыть слезы, которые вырвались на волю. Крепко зажмурившись, ничего не видя, дрожащей рукой выцарапал из кармана деньги, все, что там были, и начал совать хрустящий комок куда-то под лацкан Ларискиного пиджака, под мышку ей.
Старуха, ничуть не удивившаяся ни слезам солдата, ни его внезапной щедрости, слегка толкнула опешившую Лариску в затылок:
— Ну что рот разинула? Бери, солдат у тебя ведро покупает.
Потом, в ожидании поезда, он мыкался на станции, то заходя в полуразрушенный вокзал, то снова выковыливая на платформу. И все время его томило желание достать из кармана гимнастерки завернутое в носовой платок письмо, полученное два месяца назад, в госпитале. Он и боялся этого письма, и тянуло оно к себе. В поезде он все же достал его. Сидевшие рядом пассажиры дивились, как это солдат умудряется читать в таком сумраке, при дрожащем полусвете качавшейся под потолком склянки с двумя красными ниточками внутри. Но ему и не нужен был свет. Он давно уже знал письмо на память. Ему надо было только держать его в руках, видеть бледное пятно тетрадочного листка, а уж губы сами собой шептали слова:
«Многоуважаемый наш сродственник, заслуженный боец Красной Армии, тяжело раненный Родион Романович, — писали ему односельчане. — Во первых строках нашего письма сообщаем, что мы живы, здоровы, чего и вам желаем. С нетерпением ждем вашего излечения в госпитале и скорейшего возвращения домой, хотя вы можете очень просто и не признать родной своей деревни, до того наизмывался над ней фашистский немец, разрушив хаты и поубивав многих жителей. Что касаемо супруги вашей Нины Федоровны, то погибла она в известной вам деревне Коники, где спасалась от войны у своих родителев с дочкой Верой Родионовной. Умерли они вместях и в одночасье, когда произошло прямое попадание тяжелого фашистского снаряда, а может, даже самолетной бомбы в крышу родителева дома. Останки их похоронены на тоже известном вам кладбище у вышеуказанной деревни Коники со всеми присталыми для семьи героя-фронтовика почестями.
Горе ваше разделяем целиком и полностью и скорбим, что вы так и не увидели и тем более не понянчили собственноручно свою дочку Веру Родионовну, которая родилась вскорости после вашего ухода на защиту любимой Родины. В день смерти исполнилось ей ровно два годика, увидели — порадовались бы на ее красоту: волосики имела черные, глаза темные, лицо круглое — все в точности, как у вас и у супруги вашей, ныне покойной Нины Федоровны…
А об вашей матери Дарье Ульяновне отпишем так: умерла она, когда война уже в силе была, осенью сорок первого, и тоже, почитай, от проклятого фашиста, а вернее, с голодухи, потому как по доброте своей последнее людям отдавала…
Вечная им память, — заканчивалось письмо, — а вы, Родион Романович, не убивайтесь больно, просим с полным нашим единодушием, потому как вы еще молодой и вам еще жить и жить, хотя и безногому…»
— Я не одна, — громко сказала Наталья, входя в горницу, где сидел за столом, читая газету, худой мужчина лет пятидесяти в мятой ситцевой рубахе. Через плечо кивнула на топтавшихся у порога Ларису и Петра Ильича: — Гости к тебе, из города. Ведрами твоими интересуются.
Опершись руками о столешницу, мужчина проворно поднялся, поискал что-то глазами и, не найдя, снова сел. Костыли стояли у него за спиной, прислоненные к шкафу. И, увидев их, Лариса сразу поверила, что перед нею тот самый — из детства — солдат, и тут же узнала его не столько памятью, сколько сердцем.
Они оба хорошо запомнили тот день. Лариса — за редкостную удачу да липучую конфетину, которую подала ей базарная торговка, предварительно вытащив из крепко сжатого Ларискиного кулачка пятерку, за польстившее ей любопытство обычно неразговорчивого, угрюмого деда, долго потом расспрашивавшего о щедром солдате. А Родион — потому, что в тот день он впервые за всю войну заплакал. После письма, полученного в госпитале, он как бы заледенел, а тут оттаял, снова жить захотелось.
С гулко застучавшим сердцем Лариса разглядывала Родиона. Какое-то сложное чувство помешало ей тотчас, с порога, поставить все на свои места, напомнить инвалиду о давней встрече. Она лишь прерывисто вздохнула и, поспешив подавить вздох, сказала почти бесстрастно, по-привычному официальным тоном:
— Я из областного радио. Сейчас мы готовим серию передач о народных умельцах. И если ваши ведра покажутся мне любопытными…
— Да вы заходите, садитесь! — прервал ее Родион, снова ища взглядом костыли.
— Бога ради, не беспокойтесь, — подал голос Петр Ильич. Деревенская вода из колодца сделала его баритон красивым и звучным. Он недовольно покосился на Ларису: — Жена не представила меня, но я думаю… — Выставив слегка ногу, он нарочито громко заскрипел протезом. — Я думаю, что фронтовики найдут общий язык.
Лариса покраснела. Ее всегда раздражала привычка мужа говорить, знакомясь, напыщенно и велеречиво. Но Родион, видимо, не обратил на это внимания и с мгновенно просветлевшим лицом быстро спросил:
— На каком?
— На Третьем Белорусском, — так же быстро отвечал Петр Ильич.
— Ну, завелись фронтовички, — усмехнулась Наталья. — Вы вот сюда садитесь. — Она легонько подтолкнула Ларису к дивану, — Здесь вам удобно будет… А я сейчас яблок принесу.
Впрочем, если бы хозяйка захотела, она могла бы нарвать яблок, не выходя из дома: стоило лишь протянуть руку к открытому окну, над которым свисала тяжелая ветвь с крупными матово-белыми плодами. Деревья подступали к окнам так близко, что застили свет. На дворе жгло в своем полуденном неистовстве солнце, а в горнице было чуть сумрачно и прохладно, солнечные зайчики на полу перемежались с зеленоватыми тенями.