Страница 11 из 25
Лудильщик в подвале мечтал:
«Если б можно было лудить холодным способом. Этот паяльник — летом выжигает печенку. За мороженицу я возьму у Хроменко не меньше полтинника. Раз человек кушает мороженое, значит, он имеет средства».
А Лева в это время существовал где-то на луне. Там, как известно, есть впадина, которую земные ученые окрестили Морем Кризисов. В Левином представлении оно было «Морем звуков».
Громовые бури сменялись там мельчайшей звуковой рябью. А над этим морем, заливая его призрачным светом, вставало далекое, недостижимое светило — Земля.
Это и был Шопен.
Наконец Лева переставал играть. Лоб его был влажен. Пролетев в одно мгновение пространство, отделяющее Море Кризисов от столовой в родительском доме и при падении больно ударившись о буфет, Лева приходил в себя. Тотчас же очарование отлетало. Лудильщик с яростью набрасывался на мороженицу Хроменко, Илья Абрамович, вспомнив, что необходимо переговорить кое с кем насчет партии тыкв (хотя это была не его специальность), надевал парусиновый пиджак и исчезал. Одна Адель Марковна еще некоторое время была задумчива и говорила:
— Левочка, ты как будто упал с луны.
И, говоря это, не подозревала, до какой степени была права. Но потом и она становилась такой, как всегда, и уходила в гости к соседям. И только Лева до поздней ночи не был вполне спокоен. Он сидел на балконе и глядел на луну.
Так прошел год, один и другой. За это время дважды созрели баклажаны и покорно легли в жестянки Пищетреста, обливаясь томатной подливкой. Комсомолец с яхты «Наяда», уже не в трусах, а в длинных брюках, вступивший в партию, ездил по заседаниям с портфелем, и морской загар сменил на городскую бледность. Лева Гойх окончательно и бесповоротно возмужал.
Так как Шопен не самоокупался, а порто-франко все еще не было, то Илья Абрамович пристроил сына к кожевенному делу. Кроме того, одно время Лева работал в маленьком полулюбительском театре.
В ту трудную зиму, когда было так мало хлеба, театрик этот поставлял городу зрелища и, благодаря тому что обитал в подвале, под землей, именовался «Сусликом». Впрочем, занятие это было главным образом для души, потому что «Суслик» был беднее крысы.
Понемногу город начал оправляться, но зато половина его населения переехала в Москву. Знающие люди утверждали, что во всех московских учреждениях не меньше двадцати пяти процентов одесситов.
Так шло время, покамест в один вечер, в сентябре, Лева, проиграв полтора вальса и один ноктюрн, вышел на балкон очень бледный и, стиснув зубы, заявил, что он едет в Москву.
Адель Марковна схватилась за сердце, Илья Абрамович — за карман, но Левочка был тверд. Он сообщил отцу и матери, что деньги на дорогу у него есть, равно как и на неделю жизни в Москве. Что в столице должен быть спрос на все, в том числе и на Шопена, что кожевенное производство и он, Лева, не созданы друг для друга.
— На кого же ты рассчитываешь, сын? — дрожащим голосом спросила Адель Марковна. — Помни, что там нет ни одного Гойха. А квартирный вопрос?
Лева Гойх ответил, что у него в Москве блестящие знакомства в артистическом мире, и попросил только просмотреть все его вещи: зима в столице очень сурова.
Через неделю после этого разговора Лева Гойх покинул родной город. Адель Марковна обливалась слезами, Илья Абрамович беспросветно молчал.
Москва встретила Леву Гойха серым камнем Брянского вокзала, проворными трамваями и грушами «Бера Александровна», знаменующими осень. Лева, поняв, что захолустные фамильярности кончились и начинается столичная вежливость, такая, что даже груши имеют отчество, влез в трамвай № 4 и, крепко держа чемодан, понесся от периферии к центру, в самую гущу Москвы. По дороге он перечитывал адрес человека, на которого возлагал все надежды. Это была актриса по имени Рита Грин, его коллега по «Суслику». Во всей Москве он знал только ее.
2. Материк беспокойства
Рита Грин, стриженая, с треугольным личиком, похожая на мальчика, который похож на девочку, только что проснулась в этот час. Она была мрачна. В театре, где она служила, к ней придирались все, начиная от товарищей и кончая завхудчастью. Так, например, в последнем обозрении ей не разрешили надеть малиновые перчатки с раструбами до локтей, на которых она построила всю роль. Обидно еще было то, что монокль, который почему-то ей был разрешен, не хотел держаться ни в каком глазу. Но все это были второстепенные обиды. Самой главной обидой было то, что в Москве не писали хороших злободневных частушек. Коронным номером Риты Грин были именно частушки. И когда она выходила на сцену в пестром платке, из-под которого выглядывала косулька, вздрюченная на проволоку, в широченной юбке, с неподражаемо частушечным выражением лица, театр вспыхивал улыбками и аплодисментами. Но частушки имеют одно чрезвычайно неудобное свойство: быстро запоминаться. И даже так: чем лучше частушка, тем быстрее она влезает в голову и тем дольше там остается. Поэтому необходимо пополнять их запас. Урожай же на частушки был в тот год неважный. Они взошли было довольно густо весной, но их побило градом упреков в недостатке идеологии — и они пожухли. Все это, вместе взятое, плюс личные запутанности, действовало на Риту угнетающе.
В это синее сентябрьское утро, встав с постели и надев полосатенькую пижаму, Рита Грин решила победить монокль. Сев перед зеркалом, она вставила стекло сначала в левый глаз, который казался ей более сговорчивым. Глаз немедленно наполнился слезами и вернул ей стекло обратно. Монокль выскочил и упал в чашку какао, стоящую рядом с зеркалом.
— Ну нет, гражданин, — сказала Рита Грин, — это вы бросьте!
И, говоря это, она выудила монокль рожком для туфель, вытерла губкой и перешла к правому глазу. Тот безропотно перенес монокль и даже смотрел в него, хотя и ничего не видел.
С моноклем в глазу Рита Грин надела перчатки с раструбами, чтобы полюбоваться ансамблем, как вдруг позвонили…
Лева Гойх, увидав улицы Москвы, ощутив пульс московской жизни такого наполнения, о котором даже не помышлял в Одессе, вдруг оробел. Еще больше оробел он на парадном ходу Риты Грин, который был не столько парадным, сколько черным. Сердцебиение усилилось в то время, когда он нажал кнопку звонка и невидимый голос спросил:
— Ну?
— То есть как это, простите, «ну»? — выговорил Лева. — Мне нужно видеть гражданку Риту Грин.
Цепочка соскочила, дверь открылась, и на фоне вешалки Лева увидел гражданку Риту Грин в полосатых штанах, в чудовищных перчатках, с моноклем в глазу.
— Батюшки! — воскликнула Рита Грин, раскрывая глаза и роняя монокль. — Кто это?
Лева, не выпуская из рук чемодана и трамвайного билета, напомнил ей подвал «Суслика», Одессу, рассказал про баклажаны и Шопена, вкратце объяснил несколько различных способов обработки кожи, еще раз напомнил о «Суслике» и заключил так:
— Рита, ведь вы понимаете, что я здесь устроюсь. Я должен устроиться. Разрешите поставить чемодан.
Рита, несмотря на театральную карьеру, ожесточающую сердце, все же была добра. Она вспомнила свой собственный приезд в Москву: жажда жизни была ей так понятна. И, великолепным жестом отшвырнув от себя перчатки, как бы бросая вызов судьбе, она попросила гостя войти и зажгла примус.
Подперев ладонью треугольный подбородок с ямкой, Рита Грин за чаем еще раз выслушала Леву Гойха. Ему нужны были две вещи: кровать, чтобы спать, и пианино, чтобы играть. Обладая таким прожиточным минимумом, он надеялся в самом непродолжительном времени найти себе службу… Рита Грин, оглядев комнату, где в идеальном беспорядке были перемешаны: гримировальные принадлежности, коробки из-под шоколада (все пустые), пепельницы с окурками (все полные), два дивана и патефон, но где не было ни кровати, ни пианино, — вздохнула.
3. Вобла и горох
Любительская вобла выглядит безголовой, но в остальном совершенно целой. Это обман зрения. На самом деле она нарезана узкими косыми полосками, вроде кожаной бахромы на ковбойских штанах. Вместе с ней подается горох. Кроме воблы и гороха, в пивной есть еще раки, вполне вывихнутые существа, у которых хвост называется шейкой. Но лучше всего само пиво. Оно прохладно. Оно утоляет почти все жажды и многие печали.