Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 25



— Все равно. Хорошо бы им оттуда выйти.

— О выйти не может быть и речи. Им еще рано. Они сами знают, что им делать, — убежденно говорит Исайчик.

Но настал день, когда они вышли. Это случилось 26 октября.

Прошло некоторое время, и весть об этом докатилась до Орши.

Прицкер пришел домой неузнаваемый. Волосы у него поднялись над лбом, так что Исайчик испугался.

— Опять кислота? — спросил он.

— Какая кислота, Исайчик, просто грандиозные события. Керенский…

— Ну?

— Ну-ну. Его уже больше нет.

Исайчик приподнялся с подушек.

— Ты что? — спросил он. — Прицкер, говори все.

Было тихо. Орша лежала в осеннем дожде.

Впрочем, к вечеру он стих, и нежная ледяная кора стала затягивать зияющие лужи. Небо сделалось остро-зеленым. И поздно ночью над незамерзшим еще, но уже густым Днепром, над понтонным мостом взошла холодная звезда.

Исайчик, глядя сквозь стекло на эту звезду, долго убеждал Прицкера:

— Вы должны, понимаете. Ну! Если бы я был здоров, так я бы сам все сделал. Ты слышишь… Завтра, и обязательно через весь город.

— Но, Исайчик…

— Прицкер, не возражай мне ни слова. Собери всех ваших.

И вдруг маленький, затрушенный Прицкер стал серьезен и тверд и сказал:

— Исайчик, ты прав.

Хаим Егудович встал сам не свой. Ночь он провел без сна. Печень его увеличилась вдвое, но Учредительное собрание уже не сидело в ней. Оно исчезло надолго.

В городе было странное утро: не то спокойное, не то нет. Хаим Егудович, несмотря на ранний час, решил взглянуть на универсальный магазин X. Корнера, иначе говоря, на свой собственный магазин.

Подойдя к нему, он увидел, что Прицкер не открыл его, как обычно, чтобы впустить уборщицу. Магазин был тих и, прикрыв окна железными шторами, единственными в городе, казалось, спал.

Хаим Егудович приподнял одну из них, отпер дверь своим ключом и вошел с черного хода.

Все было спокойно. Все было на своих местах. Седла, сапоги и уздечки незыблемо пахли кожей. Крепкие огурцы зеленели в уксусе. Эмалированный чайник, задрав кверху нос и блестя крутым боком, напирал на хрупкое сито.

Полки с красным товаром были, как дымом, повиты тишиной. Необычайный московский сатин прижимался к теплой фланели.

— Не понимаю, — подумал вслух Хаим Егудович, став перед этой полкой, — что еще нужно людям? Я им даю кредит. Если есть фабричное клеймо или дырка, например, то такой кусок я даю в виде премии. Я им даю…

Тут он услышал, что загрохотала штора, заскрежетал ключ, и дверь пропустила Прицкера, уборщицу и еще какого-то неизвестного шеромыжника.

— Вы пришли, Прицкер, — благосклонно сказал Хаим Егудович, — это хорошо. Хорошо, что вы пришли. Это доказывает, что вы понимаете свои обязанности. Магазин мы откроем после обеда, а пока можно просмотреть книги. А это кто такой?

— Хаим Егудович, — ответил Прицкер, — извиняюсь, конечно, но книги я просматривать не буду.



— А почему бы это так, Прицкер?

— Сегодня не такой день, Хаим Егудович.

— Вы, может быть, желаете что-нибудь купить, — иронически продолжал Хаим Егудович. — Что вы желаете купить, господин Прицкер? Прошу вас, не стесняйтесь.

— Мы пришли… тут нам нужно. — И, говоря это, Прицкер шагнул к полке с красным товаром. — Нам нужен красный материал. Для знамени… Для манифестации.

Хаим Егудович, видя, что его не собираются грабить или убивать, даже улыбнулся. Красное знамя — это пустяки. Пусть пройдутся разок по городу. Кому это страшно!

— Возьмите, Прицкер, — сказал он, — вот тут есть красный коленкор, почему не дать на благую цель? Правда, он немножко бордо, а не красный, но это не так важно. Возьмите этот остаток. Тут на нем дырка, черт его знает, крысы или что такое, но вы поверните его другим боком. Вот коленкор…

— Шелк, — сказал вдруг Прицкер, и даже как-то выше стал в своих калошах (башмаков он так и не получил). — Самый лучший атлас мы возьмем. Самый красный, без никакого изъяна. Возьмем и не спросим. Возьмем, сколько нам нужно, и вас не спросим, Хаим Егудович.

И они взяли лучший шелк, красный, как перец, и тяжелый, как сметана. Шелк, на который смело можно было посадить самого Керенского.

С этого дня печень Хаима Егудовича окончательно развинтилась.

1926

Уравнение с одним неизвестным

1. Море кризисов

Фредерик Шопен, так мирно спящий на кладбище Парижа, неподалеку от Мюссе, Фредерик Шопен, чьи мазурки прозвенели по всей Европе, не представлял себе, как много горя причинит он Леве Гойху из Одессы. Лева Гойх не был гениален в полном смысле слова, но, по мнению родителей, положительно приближался к этому.

Одесса пустела, глохла, разрушалась. Дома из хрупкого желтого камня каждой своей трещинкой вопияли о ремонте, но их огораживали веревкой и не ремонтировали. Море подсасывало безвольный берег. И когда с сырым шуршаньем оседала земля, обнажая корни трав и фундаменты домов, волны отбегали далеко назад и там шумели: «Не устроили дренажа, так мы вас покроем. Мы все себе заберем. Скоро на вашей Соборной площади будут рыбы плавать…»

Порт был чист и тих. Склады еще пахли чаем, сургучом, Индией и Китаем, но были пусты. Мальчишки пускали кораблики из арбузной корки, с газетным парусом. И такой кораблик долго плыл по гладкой воде, не волнуемой никаким экспортом. Была тишина. И только из яхт-клуба выходила на закате яхточка «Наяда», узкая и серебристая, похожая на крылатую рыбу. Комсомолец в зеленых трусах стоял у руля. Закат лил горячий сургуч на сожженные солнцем отроческие плечи. Ветер трепал черную прядь. За брекватером кончался день и начиналась ночь. И зыбь морская шуршала в лунном луче, как оловянная бумага чайных цибиков.

Илья Абрамович Гойх, Левин папаша, хлебный маклер, всю жизнь любил Одессу и ненавидел город Николаев, который воображал, что он тоже соперник в хлебном деле, и даже выстроил элеватор. Но теперь хлебное дело сделалось наименее хлебным из всех. Илья Абрамович перебивался баклажанами, которые он поставлял Пищетресту для консервов.

День был труден, особенно летом, во время баклажаньего сезона. В сумерки, придя домой и сняв натруженный парусиновый пиджак, Илья Абрамович устраивал жене очередной скандал:

— Я говорил раз и навсегда, чтобы я не видел баклажанов на своем столе. Довольно они сосут мою кровь целый день. Ты слышишь меня, Адель?

Но после обеда он усаживался с Аделью на чахлом балконе и блаженствовал. Балкон выходил на улицу и был роскошно украшен почти тропическим растением, носящим название «крученый паныч». Крученый паныч полз из зеленых ящиков по веревочкам, время от времени выделяя из себя жалобный колокольчик в прожилках.

В этот час в столовой Левочка садился за пианино, втиснутое между мрачным буфетом и облупленным шкафчиком для продуктов.

При первых же звуках пианино серебристый холодок проносился по комнате. Илья Абрамович вздрагивал и расстегивал жилет. Адель Марковна Гойх, Левина мама, впадала в задумчивость. А под балконом, в подвале, где жил лудильщик, воцарялась такая тишина, как будто во всем мире не оставалось больше ни одной продырявленной кастрюли.

Лева начинал очень осторожно. Изредка один палец трогал какую-то ноту. И эта одна была незабываема.

Но вот руки разошлись, разметнулись, им стало тесно, им стало душно. Мелодия заполнила все. Шопен шумящей волной налетал на комнату. Волна захлестывала мрачный буфет, проносилась над шкафчиком и брызгами оседала на балконе. И, омытая этой волной, расцветала мечта.

Илья Абрамович мечтал:

«Одессе дадут порто-франко, и город оживет, о чем говорить. А Николаев — превратится в ноль. Просто смешно: в конце концов житница — это мы».

Адель Марковна думала свое:

«Какой это удачный ребенок! Какой золотой сын! Но он ничего не ест? Что же делать, если все ж таки это самое дешевое блюдо. Попробую их фаршировать и говорить, что это кабачки».