Страница 17 из 64
Ослепленная Феофания выглядела растерянной, застигнутой врасплох. Казалось, что она пряталась в ожидании воображения, того, что должно было нарисовать ее портрет – маленькая больная девочка в ситцевом платьице, перехваченном красным поясом-лентой, девочка украшает себя бусами, неизвестно откуда взявшимися, такими червивыми орешками-камешками, испещренными черными змейками арабской вязи, и на лиловом фоне шевелящейся листвы, и на багровом фоне украшенного строгановским шитьем тяжелого парчового занавеса девочка не кажется заплаканной и тем более несчастной, ведь только что ее угостили яблоком и дали подержать маленького флегматичного зверька, с возмутительным безразличием взирающего на окружающий его мир, лучше б ей, в самом деле, дали подержать вертлявую, вечно живую птичку, заодно бы и спасли ее от толстого, улыбающегося соседского кота Арефы.
Феофания нахмурилась и, уцепившись за край одеяла, резко натянула его до самых глаз. Женщина улыбнулась в ответ, но вдруг лицо ее начало изменяться, принимая непредвиденные очертания, в том смысле, что она ожидала некоего испуга, провидела его, осознавала неминуемым: под кроватью затарахтел будильник. Девочка вновь скрылась под одеялом, а старая механическая машинка все еще хрипела своими проржавевшими внутренностями и медленно выезжала по деревянному крашеному полу в белой эмалированной утке, куда ее помещали для усиления звука. Выезжала, минуя никелированные ножки кровати с разнообразными фигурами – волютами ионического и коринфского ордера.
– Опять! – Межаков подбежал к двери и, распахнув ее, закричал наудалую в коридор: – Я же просил!
Женщина, как зачарованная, наблюдала за дребезжащей агонией пожелтевшего от времени циферблата, окаменевший взгляд ее застыл, изнемог, не сумев выпутаться из черных расслоившихся стрелок, показывавших половину десятого утра.
Нездешний свет. Невечерний свет.
Все было закончено, когда прибежавшие перепуганные няньки унесли утку и ее умершее содержимое. Феофания вновь выглянула из-под одеяла.
– Вот вы пишете в своем прошении… цитирую, – доктор достал из кармана халата измятую бумагу и, развернув ее, начал читать: – «…Здесь на острове, у скалы, в полуразвалившемся дымнике с земляным полом и нашли двух человек, нагих и голодных, ноги их почти совершенно сгнили, и потому не могли они передвигаться, только ползком и то до двери… вода подступала кругом…»
– О каком острове вы говорите? Нам это будет интересно.
– В детстве я жила с родителями на острове недалеко от устья Токшинского, – женщина наклонилась к девочке и погладила ее по голове, – меня зовут Верой Елагиной, а тебя как?
– Не знаю, – Феофания опять нахмурилась и отвернулась к окну.
– Отчим работал бакенщиком при Устьинском лесозаводе, – продолжала Вера. – В его обязанности входило расставлять и проверять габаритные огни при подходе из озера в Токшу. Здесь было много самых разнообразных проток, обмелевших водоразборных каналов, вырытых заключенными, и глухих бездонных плесов. К тому же торфяники коварно манили к себе непроходимыми газовыми топями. Еще до нас тут случилось несколько аварий, когда буксиры, заблудившись в тумане, – ведь здесь постоянно висит низкий цементный туман, – затаскивали целые горы сплавного леса, проделав при этом достаточно долгий путь с верховьев Порозовицы и от пристани Антоний, в непроходимые болотные кущи, блуждали, заунывно гудели (надрывно гудели), пытались развернуться, но неизбежно бывали раздавлены собственным страшным грузом. (Влекомый течением и инерцией гигантского веса сплав забивал все внутренности, его тошнило на берег, он переворачивался, опрокидывался, с грохотом и ревом обезумевшего в западне зверя набрасывался на плавающие, мохнатые водорослями препятствия, выдирал их из земли, вздымал к небу, обнаруживая при этом латаное-перелатаное днище буксира, облепленное турой и ракушками.)
На небольшом каменном острове, скорее даже уступе, о котором только что было прочитано в прошении, и находился дом бакенщика. Моего отчима.
Так как караваны проходили, как правило, рано утром, чтобы на лесозаводе сразу стать под разгрузку, отчим не спал всю ночь, гремел около железных шкафов, где хранился бензин и промасленные цепи для бензомоторных пил, и затемно уходил на «казанке» проверять красные и зеленые посты. Домой возвращался только к обеду…
– …В полуразвалившийся дымник с земляным полом, куда подступала вода, угрожая все затопить, не так ли? – Межаков расхаживал по палате, заложив руки за спину. – По-моему, это что-то из Соловецкого Патерика? Мой дед, ныне покойный, царствие ему небесное, служил на Кемском приходе, Дионисий Межаков, не слышали? Царь мхов – мхов государь? Нет?
– Все-таки как же тебя зовут? Анастасией? Юлианией? Екатериной? А?
– Не скажу, – девочка хитро улыбнулась.
– Не скажешь?
– Не скажу, – и показала язык.
– Ну и пожалуйста, – Вера притворилась обиженной и загудела сложенными наподобие духовых орудий-сопелей губами, изображая буксир: «У-у-у-у». – А потом отчим заболел и его пришлось отправить на материк, на острове мы остались вдвоем с мамой. Каждое утро я должна была ездить на лесозавод за продуктами, а заодно и проверять бакены.
– Да, ужасный климат, – доктор развел руками.
– Потом простудилась, кажется, в марте. Со мной что-то происходило, я не могла понять, что именно: этот сатанинский жар и обжигающий холод вошли в меня, мне казалось, что я умираю и воскресаю одновременно, изнемогаю и одиночествую в одном лице. Однако вскоре все прошло, хотя воспоминание о пережитом – бред любовного очарования, неведомое доселе половодье, овладевающее низинами и прокисшими одичавшими огородами, медленная мертвая боль – изредка посещало и пугало меня. Спустя несколько лет, когда мы переехали в город, я узнала, что не смогу иметь детей…
– Да, к сожалению, – Межаков аккуратно сложил прошение и положил его в нагрудный карман.
Отворачивался к стене. Скреб затылок. Покашливал.
– Ты будешь моей дочкой Верой, Надеждой и Любовью! А я буду твоей мамой – Феофанией! Хорошо? – девочка села на кровати, сложив тонкие руки-веточки, когда ветер шумит и шумит в вышине, поверх одеяла.
Она нарушила эту тягостную паузу по неизреченному завету, дарованному ей тогда Богом в больничной церкви, когда придурковатые санитары забрались на второй этаж железного катафалка, отталкивали друг друга, претендуя на первенство, откинули войлочное покрывало и проговорили в изумлении: «Она жива! она жива! она смотрит на нас! она дышит нами!»
– А девочка-то светозарная, – пропел доктор со смирением и поклонился низко, и заплакал, и засопел.
– А девочка-то светозарная, – пропела Вера и встала перед Феофанией на колени. Колени заболели.
К полудню все было улажено, притом что много времени заняло последнее путешествие по тайникам и прощание со старинами: кафельными ли, подземными. Например, хождение в ванную комнату, что помещалась в подвале. Раньше, до эвакуации больницы, здесь проходили терапевтические омовения, для проведения которых употреблялось немало угля и дров с заднего зачумленного двора-отстойника, дабы изгонять, хотя бы на время, неистребимую каменную сырость затопленных казематов.
Прежде чем наполнить огромный фаянсовый сосуд кипятком, его уснащали тщательно простиранной в каустике марлей. В тусклом маленьком предбаннике, бетонный пол которого заточала деревянная струганая решетка, няньки помогали раздеваться и, аккуратно развесив в фанерных шкафах совершенно одинаковый клевер больничных пижам, вели детей в ванную, где к тому времени было изрядно натоплено и парно. Под потолком ярко горели электрические лампы, свет которых плыл в подземном тумане, и потому становилось весело! Даже как летом весело становилось. Дети галдели, трогали друг друга, щипались небольно, смеялись, ретиво залезали в теплую курящуюся горчицей воду. После чего из маленькой, расположенной напротив дверцы-люка появлялся Межаков, на нем была светлая, вкусно пахнущая еловым утюгом рубашка и легкие парусиновые штаны. В руках он держал ушастую плоскодонную миску, наполненную небольшими кусками мыла и пучками речных папоротников, перекрученных в маленькие мохнатые мочала.