Страница 17 из 38
Тогда Иван Артемович, нашарив другой клочок бумаги, написал свое...
Вовка молча отложил наушники.
...Дома, несмотря на поздний час, царил крикливый женский переполох.
— Да вы пыль, наверно, вытирали сегодня, вот и обронили где-нибудь! — кричала на тетку Катерина Сергеевна.
— Да ведь не иголка! — кричала тетка в свою очередь. — Уронила, так здесь и должно быть!
И обе, чихая от пыли, ползали на коленях, под кроватями, шарили щеткой под диваном.
В двух словах все объяснилось: пропал янтарь с пуговицей. Пропа́сть ему было некуда — и все же: все камни на письменном столе, а янтаря нет... И посторонние, вроде, в доме не бывали...
— Как не бывали, — вспомнила Катерина Сергеевна и села на стул. — А Дина-Тина?
И тут все обрушились на Вовку. И отступились. Потому что выяснилось, что с того вечера Вовка «эту дикарку» к себе не приглашал и сам не встречал нигде. И зачем ему было ее встречать, если все ее помышления — о тряпках и «акульих зубах на шею»? Уехать? Что ж, она в каком-то ансамбле, ищи теперь ветра в поле...
Похоже было, что янтарь уплыл безвозвратно. В иное время Иван Артемович был бы потерян, опрокинут, убит, но сегодня голова его пылала по-другому... Домашним было сказано, что Вовка будет чинить телевизор ночью, чтоб не пропустить никакой передачи.
...Шла ночь.
Они включили телевизор в пятнадцатый раз. Ничего.
— Но ведь было, Вовка, было, — с тоской, сжимая ладонями гудевшую голову, сказал Иван Артемович. — Ты мне веришь, не сошел же я с ума!..
Вовка долго молчал.
— И мне сегодня ничто не мешало, — сказал он нетвердым голосом.
И снова надолго замолк.
Светало.
— Иван Артемович, — сказал Вовка, — у вас как лежал янтарь — солнце на него падало?
— Ну, падало... Чего теперь ворошить?
— В пасмурные дни у меня не было помех, — сказал Вовка. — А у вас?
— Не помню... Бывало, что тетка не жаловалась, говорила: сегодня хорошо... Но к чему ты это, Владимир, а?
— Я просто сопоставляю, Иван Артемович. Может, я сошел с ума, а не вы. Но выходит так... У вас в доме появляется непонятная вещь. В древнем янтаре какой-то, вроде бы обработанный, кусок металла. И вскоре — заметьте, вскоре после вашего возвращения — я теряю возможность заниматься любимым делом. Помехи. И вскоре — у вас начинает барахлить телевизор. Он принимает, неведомо откуда, непонятные кадры. Изображение было чересчур объемное — я же это сразу приметил! Потом — две луны. Потом — янтарь исчезает. И нам с вами уже ничто не мешает, — понимаете? Улавливаете?
Все это было чересчур похоже на научную фантастику: Иван Артемович улавливал, но не верил.
— Давайте предположим, — загорался Вовка. — Вот, говорят, были пришельцы, не было пришельцев — вопрос спорный. А если — были? И обронили в каком-то там допотопном лесу маленькую вещицу большого значения... У них же техника — на сто веков вперед! Упало в смолу. Завязло. Закаменело. Дождалось вас. Солнце или что иное — отдало заряд энергии... И вы у-ви-дали!
Иван Артемович рассмеялся — горько и надтреснуто:
— Увидал. Ничего не понял. И теперь уже все, конец... Висит тайна на цепочке у молодой дурехи, пройдет мода — в помойку выбросит...
— Ничего, Иван Артемович, — сказал Вовка, жестко и решительно. — Верно ведь — не иголка. Разыщем...
Краболов с Высокой Горки
Больше всего в нашем доме толков о Гришке.
— Глубоко одаренный ребенок, — говорит тетя Майя.
— У мальчишки есть задатки оргработника, — глубокомысленно изрекает наш папа.
— Да уж больно бледненький он... ну, точно картофельный проросточек в погребе, — стонет бабушка.
И все вместе дружно набрасываются на меня. Оказывается, я плохая мать, я сама не знаю, чего я хочу от такого, в общем-то, выдающегося ребенка.
В самом деле, чего я хочу?
Гришка учится триумфально. На родительских собраниях, когда мамаши униженно взывают «Спросите еще разик!», я сижу, наливаясь алой спесью — о моем сыне тут говорят с молитвенным придыханьем. Над столом у Гришки висит «Режим дня», а в нем — «первая рабочая упряжка», «вторая рабочая упряжка» и даже таинственный «час самовоспитания». Во всевозможных школьных организациях мой сын нарасхват, все дни у него «прозаседаньены». Словом, не мальчик, а положительный герой школьной повести, какие сочинялись педагогическими дамами лет десять назад.
...И вот он является домой с очередного заседания районных масштабов.
Эта косенькая улыбочка, заранее снисходящая к нашей родительской обыденности, и эта манера — вечно всех поправлять, и фразочки вроде «Не слушайте врачей — будете жить!» Нет, я не могу!
...В прошлом году, выдержав немало боев с домашними, я отправила его в лагерь — вместо дачи. Так сказать, взвейтесь кострами, синие ночи! А Гришка привез словечки: «усредненный результат», «присутствовало порядка пятидесяти человек».
«Ну, а лес, речка?» — приставала я. «Природа, — отвечал Гришка, — обычная для среднерусской равнины».
...Феликс на такие вопросы отвечает просто зевком.
Учится это тети-Майино сокровище в техническом вузе и мечтает «воткнуться» еще в юридический. Жажда знаний? О, нет! «В наше время с одним дипломом толку не будет». «Толк» на языке Феликса — это деньги. Любое жизненное явление, в котором нет толку, для него просто не существует.
Нет, Гришка все-таки не станет Феликсом.
А кем он станет?
Как-то в газете промелькнуло: дескать, ученые будущего создадут новую Галатею, в тысячу раз лучше существующих. Представилось нечто идеально-пластмассово-розовое, воплощенное в манекенную точность; может, и Гришка будет участвовать в этом кощунстве?
О, как я торжествовала, прочитав, что Герман Титов знает наизусть «Евгения Онегина!»
— Это развивает память, мама, — сказал Гришка.
Но теперь всему этому конец!..
Мы едем на море!
Рухнет, ослепляя, хрустальная гора, — в ней разбитое на тысячу осколков солнце. Ветер зашершавит кожу, свежий, как в первый день творения.
Дыши, лягушонок, пробегись по горячей гальке, ощути себя, свои мускулы, свой кричащий рот!..
Ведь ты живой, ты, о котором и помину не было всего лет пятнадцать тому назад, и разве это не чудо, что ты есть, и что есть это море, это солнце, этот ветер?..
— В жизни я не полезу в ваше море!
После этой декларации Гришка в одно мгновенье завернулся в мой белый купальный халат и затих. А меня бил, трепал, ломал вовсе неуместный, непедагогичный, безудержный смех, и галька, гремя, ерзала подо мной.
Вот как все вышло.
Гришка отнесся к морю снисходительно: да, большое, да, синее, а каким же еще ему быть? Он похлопал вспененную лапу моря, протянувшуюся к его прямым египетским лодыжкам. И, рассеянно улыбаясь, зашагал к воде.
Море немножко откатилось, словно желая издали рассмотреть эту фигурку, похожую на сосновую щепочку в лазурных плавках; волны поплясали и, видимо, сговорились; одна, подкатившись, отвесила Гришке звучную оплеуху; пока он чихал и отплевывался, вторая, как мячик, перекинула его третьей, и, наконец, волны, взявшись дружно, с громом провезли его коленками по галечнику и выкинули к моим ногам... Все это было разыграно с четкостью и быстротой футбола хорошего класса: вопль, который уже стоял у меня в горле, разрядился нелепым приступом смеха...
Гришка белым мохнатым коконом возлежал на песке, как изваяние укоризны; я решила пока его не теребить.
Пляж был как пляж: немножко серой гальки и очень много коричневых тел, одетых почти ни во что; тут была веселая пестрота зонтов, китайских полотенец, поролоновых матрасиков; маскарадная причудливость головных уборов; хруст камешков, возгласы заядлых преферансистов, женский визг и все заглушающий могучий говор моря.
И я пошла к воде...
В море есть что-то особенное, невыразимое словом, но внятное каждому: самый масштаб его просторов, не сравнимый ни с чем городским, заставляет почувствовать, что твой дом — не только двухкомнатная секция на пятом этаже, но — планета. Именно в море приходят к тебе самые неповседневные, детски-праздничные мысли. Волна покачивает в шелковой люльке невесомое тело: вот сейчас ударит сильнее — и взлетишь в теплую голубизну.