Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 38

— Так вот я и говорю: во все времена служители религии не пренебрегали этим могущественнейшим средством воздействия на души. Диапазон тут широк: от величавого хорала в католическом соборе до записей модного джаза, которыми американский священник наших дней заманивает в церковь молодежь...

— Словом, музыка — опиум для народа, — фыркнул Феликс. — Что и требовалось доказать...

Шахов молча развел руками. Хозяин дома нахмурился.

— Ирония хороша до определенных пределов... Я, может быть, сам подлил масла в огонь разговорами о кибернетике... Но поговорим серьезно! Вспомним о песне — боевом знамени революций. О музыке, возвышающей душу, глубоко человечной и могучей... Да что! Лучше меня скажет сама музыка. Вот, кстати, союз техники и музыки — включаю магнитофонную запись только что прослушанного концерта. И слушайте не вполслуха, молодой человек!

...Могучей волной вплыли в комнату звуки Первого концерта Чайковского...

Когда концерт окончился, все долго молчали. Ада, легко ступая, подошла к широкому окну, отдернула штору. Синева ранних сумерек была пронзительной и грустной.

— Адыльбек Хамраевич! — обернулась девушка к гостю из Узбекистана. — А все-таки вы сделали не то и не так. Вот сейчас, слушая Вана, я это поняла. Вы согласились с готовым объясненьем, предложенным вам. А надо было самому... понимаете? Взять в руки этот самый бубен, сыграть на нем, что ли, раскусить этот секрет — вот! Я бы все на свете хотела разгадать сама...

— Нас тут били цитатами, — сказал Феликс. — Припомню и я: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам...»

— Вот это мне и нужно, — просто сказала Ада. И вдруг воскликнула:

— Смотрите, смотрите! Это же корабль плывет — в край неразгаданных тайн!

Взгляды обратились к ней. В синем проеме окна сияло огнями белоснежное здание Московского Государственного университета. И в самом деле было оно похоже на корабль с золоченым шпилем — мачтой, задевающей облака...

— Ваш корабль, молодые, — сказал Хамраев. — Пусть плывет. В добрый путь!

Теке-Кудук

Небо давило жаром. Камень обжигал, как пламя.

Алимаксум лежал вниз лицом. Раскаленные копья солнца били в затылок. Перед глазами в алом полумраке свивались огненные кольца, нестерпимо-яркие, — отдавались в голове болью.

Шапка. Где его шапка? Бархатная, с опушкой из куницы. Накрыться ею — и боль утихнет, замрет...

Шапки нет. Она там, внизу.

Туда нельзя смотреть, иначе разум покинет тебя. Улетит, как птица. Не по силам человека — такая мука.

И все-таки он взглянул.

Дно расселины усыпано дресвой, сверкающей на солнце. Ее острые грани, как иглы света, впиваются в зрачок.

Шапка лежит там.

Возле родника.

Круглая чаша до краев налита вздрагивающей синевой. Непрестанно холодное ее кипенье. Капли солнца колышутся в воде, маслянисто переливаясь. Алимаксум словно ощутил губами прохладу и свежесть воды, растворившей солнце; хотел глотнуть и не смог: в пересохшем горле костью стояла боль.

Он еще раз взглянул.

Теке шевельнулся. Вытянул шею и начал пить. Алимаксум словно слышал торопливые его глотки — всасывающий, захлебывающийся звук.

Теке перехитрил его. Они оба умрут. Но козел умрет, напившись! Тело его наполнится дремотным покоем. Сладость воды останется на языке. И смерть придет незаметно, как сон.

Край обрыва — рядом. Одно усилие, и ты будешь там, на дне... Где взахлеб бормочет вода, переливаясь через край каменной чаши, блестящей змейкой скользя по галечнику.





Камни ждут. Им некуда торопиться.

Человек сам упадет в их объятья — и хрустнут тонкие кости. Он умрет прежде, чем губы омочит вода.

Камни перехитрят его так же, как перехитрил раненный им козел.

Нет пути среди скал — ни вниз, ни вверх.

Красные и белые, изрезанные продольными складками, они похожи на сложенные стопой каменные одеяла и подушки. Тяжелые одеяла. Они надвигаются, нависают, душат...

А... а... а...

Нет, ни звука не вырвалось из одеревенелого горла. Но крик звучал внутри, разрывая грудь.

Алимаксум закинул руки, прикрывая затылок. Слабые руки с палочками — костями. Солнечный жар раздавил их, он, как слиток железа, нагретого добела. Шевелились воспаленные мысли: а что, если, вспоминая все случившееся, шаг за шагом, вздох за вздохом, он вернется к началу этого дня и останется в нем?

...«Охотнику — голова и шкура, мясо — в общий котел, по обычаю», — сказал старший чабан. Кивнув, Алимаксум стал собираться. Он не взял подковок с шипами, что помогают карабкаться на кручи. Шаг его верен.

Светила луна, одевая половину горы в белый атлас света, половину — в черный бархат тени. Воздух был легкий, сухой, дорога привычна.

У человека дом — четыре стены, у козла-теке — горы. Для него здесь растут душистые травы. Скалы укрывают его тенью в жаркий час дня, ручьи поят холодной, как лед, водой. Алимаксум знал заветные места козлов. Затаившись, тихий, словно камень, ждал он рассвета.

Он знал, как все будет, — как взлетит на гребень скалы бородач-теке, закинув на спину рога-ятаганы; прогремит выстрел, рухнет тяжелое тело. Тогда Алимаксум добьет и освежует зверя. Запляшет пламя костра — вкусен шашлык из печенки, свежей, сочащейся кровью! Тушу он сохранит в ледяной воде ручья, а часть возьмет с собой: товарищи его, чабаны, придут за остальным. Шкуру и рога он заберет себе. Шкуру хорошо стелить на землю, ночуя под открытым небом. Рога — память и слава.

Вкусно мясо теке; чабаны будут есть и восхвалять Алимаксума-мергена — меткого стрелка. Эта слава — его, и ее уж никто не отнимет...

Солнце встало, дробью рассыпался кекличий крик, засвистели горные индейки-улары; травы заговорили — запахом, бабочки — трепетным полетом. В шуме дня напряженное ухо уловило ожидаемый звук: пофыркиванье и легкий звон копыт по камню...

Алимаксум удержал в груди дыханье: козел чуток, вздохом, звуком дрогнувшей ресницы спугнешь его!

...Он ждал и знал, и все же это было, как сон, — теке стоял на камне, старый, с могучей шеей, рога длиной в руку, с голубыми насечками; козел нес их легко, словно царственное украшенье.

Весь теке был виден как отчеканенный на серебре неба; он осмотрелся, переставляя уши, с шумом втянул воздух черными влажными ноздрями и, успокоенный, важно шагнул; за ним, семеня, подвигалось стадо, кормясь на ходу, легко взбегая по крутизне выше и выше. Ноги коз словно наизусть заучили ямки и выступы скалы, лишь изредка скатывалась, звякнув, задетая копытцем галька.

Сердце заполнило всю грудь — Алимаксум вел козла на мушке; он не помнил, когда выстрелил, — только вдруг загрохотало, раскатилось по горам, как будто рушилось небо.

...Громом наполнилась голова.

Алимаксум застонал и перевернулся на спину. День был ослепительно черный, как ночь. Или это ночь? И козлы на ночном водопое. Теснятся у воды, лают, точно собаки, хриплыми, надорванными голосами.

Или это — его дыханье с хрипом, с надсадой вырывается из груди?

Шел день — катилось огненное колесо.

Плавились и текли мысли.

Не он ли сам — теке, раненый и избившийся при падении? Он лежит на острых камнях, пегий от крови, и, весь вздрагивая, дышит, бока его надуваются и опадают, рога чугунной тяжестью тянут голову к земле. Вода журчит рядом, сейчас он подползет к ней и напьется... А родник убегал, прятался под камни, пересохший рот наполнялся горячим песком...

«Это я, Алимаксум, — возвращался он к самому себе болезненным усилием воли. — Я лежу, день идет... и я еще жив...»

Родник на дне расселины, ее со всех сторон заперли скалы, красные, как свежее мясо, и белые, точно кумыс. Взгляд Алимаксума упирается прямо в каменную осыпь. Она была серая — на солнце, теперь синяя — в тени скалы. Появляются облака, высокие — летят плавно, низкие — быстро. Красный откос просекает жила, белая с черным — окаменелая змея... Вот та скала — как нож, это — как три жернова, сложенных один на другой...