Страница 5 из 11
— Жил-был кот в сапогах, — сказала Надя. — Красивый и гордый. У него были большие усы и большая шляпа. А сам он был растяпа: мышей ловить не умел.
— Не умел или не хотел? А чем же он питался?
— Не хотел. Из принципа. Он был очень гордый. Ни за кошками не бегал, ни за мышками.
Юля засмеялась, Надя — тоже
— А дальше что?
— Не помню, это мне сын вчера рассказывал. И все у него гордые: и кот гордым, и заяц гордый, лиса — и та гордая. А у вас детей нет?
— Нет.
— Значит, будут. Муж у вас хорошим. Красивый и серьезный, мне такие нравится. И вас очень любит и жалеет…
— Да, жалеет. Что же там дальше про кота?
— А что же вы… без детей? Если не секрет?
— А он говорит, что я для пего ребенок. А с двумя ему не сладить.
— Ну, а вы? Не хотите пока?
— Почему это вас так интересует? — тон у Юли стал ледяным.
— Да гак, — Надя смутилась. — Просто любопытно, как артистки по этому вопросу рассуждают.
— Артистки рассуждают по-разному.
— Ну, тогда извините. — Надя встала.
— Нет, Надя, не уходи. — Юля схватила ее за руку, опять мгновенная перемена. — Понимаешь, мне кажется, что именито на свете нет. Какие там дети! А в другой раз кажется, что помирать пора. Что скоро я умру, понимаешь? Нет, не в больнице, раньше, всегда, и в детстве так казалось. То так, то эдак, понимаешь?
— Неуравновешенный характер? — сочувственно спросила Надя.
— Наверно. — Юля сползла на подушку. — Ну, что там дальше про кота?
— Да, — Надя постояла над псп, — разговоры-то я зря завела.
— Не уходи, — попросила Юля. — Посиди еще. Расскажи что-нибудь.
Глаза у Юли были тревожные, как будто она хотела спросить о чем-то, но не решалась. Надя могла знать про ее болезнь, могла слышать от врачей. Нет, значит, ничего страшного, если Надя спрашивает про детей.
— Да у меня все неинтересное, — сказала Надя смущенно и присела. — Вы спите лучше, а я посижу, хорошо?
— Буду спать, — согласилась Юля. Повернулась на другой бок. И мгновенно уснула или сделала вид, что уснула, дыхание стало ровным и легким.
Утром в монтажной все началось с того же, на чем остановились вчера вечером. Вероника сидела за столом и показывала ту же шестую часть режиссеру и автору. Комната была залита утренним солнцем, и пришлось опустить штору. Режиссеру мешало солнце. Ему сегодня все мешало, он не мог спокойно смотреть на экран. Все вчерашние авторские придирки были трижды справедливы, а помимо них Сережа еще видел с десяток недостатков, которые автору и в голову не могли придти.
— Не знаю, что делать… Сегодня ночью все разрежу и переклею задом наперед, — говорил режиссер, расхаживая у окна и все задвигая штору, а штору сносило в сторону легким ветром, и на монтажный стол ложились солнечные полосы. — Maнная каша с сиропом…
— А кто потом будет собирать? — миролюбиво спросил автор. Он внимательно, с блокнотом в руках, смотрел на экран. Вчерашнее отчаяние улеглось. Он был готов к необходимым уступкам и смотрел теперь на режиссера, как врач на больного, который за ночь дал неожиданную реакцию.
— Такая уютная скромная картинка, чтоб теще спалось у телевизора, — обличал себя режиссер.
— Ну ты и неврастеник… Пойди позавтракай! По-моему, картина сложится…
— По-твоему — лишь бы сдать!
— Иди позавтракай… А мы тут с Вероникой попробуем переставить корабль пониже…
— Уже пробовали! Не вышло! — кинулся к столу режиссер. — Сейчас не об этом надо думать…
Автор вел режиссера завтракать. Они пересекли студийный двор.
— …Финал, кажется, забрезжил, — успокоительно говорил Александр Ильич. Режиссер не реагировал. — Смотри, какая девушка… — Опять никакой реакции. — Неврастеники вышли из моды. Опять супермены в моде…
— А я все разрежу! — почти весело заорал Сережа. — Пусть делают, что хотят! Пусть не сдадим в срок! Из дома ушел, можешь поздравить. Жена тоже не любит неврастеников.
— Как тебе, скажем, такой финал? — говорил Александр Ильич. Они вошли в студийное кафе. — Она летит в самолете неизвестно куда, самолет сажают по каким-то причинам в Москве…
— У нас нет актрисы! Есть два съемочных дня, а актриса в больнице! У нас уже два аэродрома…
— Ах, да! Кстати, я все узнал. Мне сказали так: диагноза точного еще нет, но есть серьезные опасения. Слышишь? Ну и что, что два аэродрома? Пусть будет три. Такая жизнь. В этом даже что-то есть… — Они встали в очередь. — Она забыла в самолете магнитофон, и тот парень, что провожал ее, он тоже прилетел…
— Тебе сосиски или сардельки?
В больничном саду девушка, похожая издали на Юлю, кормила голубей. Когда она повернулась в профиль, стало ясно, что это не Юля.
Тем временем Юля осторожно вышла из своего корпуса. Огляделась и обошла здание. Нырнула в кусты и вынырнула возле согнутой решетки. Вылезла на улицу.
Войдя в студию, она первым делом направилась к кассе.
У окошечка расписывалась знакомая актриса.
— Юлька, привет! Что тебя не видно? Говорят, хорошую роль сыграла? А я как раз к вам. Ваша группа на третьем этаже? Меня Анюта вызвала, что-то срочно им надо озвучить…
— Наверно, это меня… — Юля отступила, попятилась. Встала в очередь. — Я на больничном…
— Так вот же ты!
— Нет, я пришла подстричься, деньги получить, долг отдать, — произнесла Юля затверженные про себя фразы. — Зоя, поднимись сейчас прямо, спроси… Там в картине много эпизодов… Узнай, пожалуйста, а я здесь подожду… Они меня переозвучить хотят…
— Это еще почему? С ума сошли, что ли? Сейчас все узнаю…
И побежала. Юля крикнула вслед:
— Не надо, Зоя, не узнавай ничего!
Но та уже исчезла.
— Аллочка, здравствуй. — Юля сунула голову в окошечко. — Мне по «Легкой руке» есть что-нибудь?
Потом расписалась в ведомости. Получила деньги. Побрела от кассы. В вестибюле остановилась у стены, сделала вид, что читает объявления. Студийная жизнь обтекала ее. С пей здоровались, пробегали мимо, болтали о чем-то. Юля пошла к выходу. Постояла в нерешительности, потом взяла трубку местного телефона и набрала короткий номер.
— Анну Викторовну, — попросила она. — Анюта? — Она стала чуть-чуть растягивать слова, как давешняя артистка. — Здравствуй, это Зоя Ахтырская. Скажи, пожалуйста, зачем вы меня сегодня вызываете?
Долго слушала, что там говорила Анюта. Мимо нее проходили люди, по телефон был в углу, и здесь ее не замечали. Вдруг пронесся режиссер Сергей Анатольевич, прыжками поднялся на несколько ступенек и исчез.
— Анна Викторовна! — сказала Юля своим голосом. — Это я, Юля. Что ж вы? Так-то? Могли хотя бы сказать, проявить чуткость. Ну ладно, привет!
Юля повесила трубку, поглядела вслед исчезнувшему Сереже. Очень хотелось заплакать тут же в углу. Но к телефону устремились какие-то девицы, оттеснили Юлю. Она пошла тихонько к выходу. Но не дошла, потому что столкнулась с композитором Ромашкиным — худеньким, в длинном свитерке, с птичьей шеей и зорким взглядом из-под большого лба. Композитор ужасно обрадовался, обнял Юлю, поцеловал неуклюже, будто клюнул в щеку.
— Юля! Юленька! Божья коровка! Меня без тебя замучили! Пойдем, я тебе музыку сыграю… Он мерзавец…
— Кто он, Олежек?
— Сережка мерзавец, я его ненавижу! То есть, конечно, я его ужасно люблю, но он такой негодяй, он дворник какой-то, сказал, что я не умею оркестровать. А я сказал: не могу больше ничего написать, я марш уже написал. Больше — нет, материала не чувствую, где ты, там чувствую, а остальное, как мочалка, мочалка на камнях. Но марш написал, а по маршу — виолончели, пятьдесят виолончелей — там, где ты летишь, потрясающе…
Он тащил ее по коридору и говорил, говорил, жалуясь, напевая.
— Пошли в большой зал, там рояль еще сносный, хотя играть на нем невозможно. Они говорят: где мы возьмем пятьдесят виолончелей?
Они вошли в темный зал. Композитор сел к роялю и, приговаривая что-то, напевая, начал играть. Он играл прекрасно, совершенно сливаясь с роялем, закрывая глаза, повторял одну и ту же тему, незаметно развивая се, расширяя, раздвигая, и так вдруг замирал, что казалось, это сам рояль играет, а не композитор. Потом он запел, изображая вступление виолончелей.