Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 86



Мы жили в Доме колхозника возле Сенного рынка. Были студенческие каникулы, я приехала в Ленинград с волейбольной командой ВГИКа играть с Институтом киноинженеров (ЛИКИ). Такая была традиция. Вероятно, не было мест в общежитии, и женскую команду поселили в этом доме приезжих. Такие дома я видела только в глухой провинции. Там были высокие деревенские кровати с подзорами, и лилипутки с трудом на них взбирались. Они играли на маленьких аккордеонах и пели, а в свободное время вышивали крестиком. Так вот, меня подселили четвертой к трем лилипуткам.

Гена появился там внезапно, с компанией вгиковцев, которые ни в какие игры не играли, а завернули в Ленинград проездом, они собирались в Карелию кататься на лыжах. Шпаликов тут же раздумал ехать в Карелию и остался со мной — гулять по Ленинграду. Уговорил остаться на несколько дней после игр, поселился в том же доме приезжих, объявил лилипутам, что я его невеста, приходил запросто в нашу четырехместную комнату и начинал меня причесывать — «под колдунью», подробно с ними обсуждая мою прическу и им советуя больше не делать перманент — так называлась «шестимесячная завивка», а отрастить и распустить волосы по плечам. Заодно обсуждал с ними их деревенский репертуар, просил репетировать и давал советы.

Я никогда не носила распущенные волосы и вообще стеснялась своей внешности сверх всякой меры. Но я сидела, как огромная кукла, или, может быть, так чувствует себя пудель, которого стригут, сидела как во сне, в каком-то чужом веселом бреду — только бы не расхохотаться, — и позволяла жениху вытворять что угодно с моими хилыми волосами. И называть меня невестой, а себя женихом не только лилипутам, но всем знакомым и незнакомым, а знакомые вдруг обнаруживались повсюду, даже в чужом городе Гена почему-то везде встречал знакомых.

В роскошном ресторане «Астория» мы однажды ужинали в большой компании, с пожилым, всем известным, сильно пьющим скульптором, и Гена заново распускал мне волосы и гордо оповещал окружающих, что приехал к своей невесте, и она — то есть я — должна всем понравиться. Я участвовала в этой игре как в игре, ничуть себя невестой не считая. Мне было весело, празднично, лестно, что именно Шпаликов рядом со мной, что я так загадала — на новогоднем вечере.

В полнейшем отчаянье, в окончательном крушении всего-всего-всего — и любви, конечно, но если бы только любви! — загадала: «Подойди, пригласи!», и взгляда не кинула в его сторону, наоборот, избегала смотреть. И подошел, и пригласил. И сказал, что бабушка у него умерла, и потому Новый год он встретит дома. И опять загадала — «позвони в новогоднюю ночь!» Первым первого января позвонил и напросился в гости. И стал, как говорили в былые времена, «ухаживать».

Была перепись населения, мы работали в новой отдаленной гостинице, там и ночевали, поскольку переписывать следовало спозаранку, в семь утра. В гостиницу селили странный народ — из самых дальних концов нашей «необъятной» — якуты, буряты, ханты, манси, чукчи, кажется, тоже попадались. Не успела я переписать разноплеменный свой этаж — появился Шпаликов, стал помогать переписывать. Подивились вместе — какие случаются народности «на просторах Родины чудесной», и почему-то все они оказались в нашей именно гостинице. Потом уединились в моем пустом номере с тремя кроватями без белья и голой лампочкой под потолком. Тут он сказал: «Выходи за меня замуж. Ты подумала, я был пьян, а вот он я — совершенно трезвый, повторяю: мы все равно поженимся, будем жить на берегу океана, и у нас будут дети — мальчики, будут бегать в полосатых маечках, и я их научу ловить рыбу…» — «Какого океана, Гена? Ты умеешь ловить рыбу?» — слово за слово, с помощью Хемингуэя, который не был для нас таким уж кумиром, как сейчас его представляют, но был удобной опорой для легкого насмешливого трепа — мы вышли через длинные паузы и нервный смех к тому, что так сразу нельзя, сначала надо влюбиться. «А ты — сказал Гена. — Я к тебе приставать не собираюсь, только один раз поцелуемся в знак согласия». — «Я еще не согласна, — я сказала, — это слишком неожиданно», или что-то в этом роде, не могу воспроизвести тот томительный диалог, но пытаюсь честно докопаться до сути. Что я думала тогда, что мне казалось?.. У памяти есть хорошо освоенные пространства, а есть закоулки и черные дыры, куда забраться почти невозможно. И вот эта зима пятьдесят девятого года с той самой переписью населения — до нашей свадьбы 29 марта — не дается, ускользает, рвется, хотя, видит бог, я хочу докопаться до смысла своего странного поступка.

Мне не удалось влюбиться в Шпаликова, но замуж я вышла, и даже взяла его фамилию. Он, впрочем, на этом не настаивал, так решили родственники, когда его любимый дядя Сеня, генерал Семен Никифорович Переверткин, вместе с Людмилой Никифоровной, Гениной мамой, приехали знакомиться с моими родителями. «Сговор» проходил в серьезной, несколько натянутой, преувеличенно любезной атмосфере. Жить предстояло у нас, в двухкомнатной квартире на Краснопрудной, выселив моего младшего брата к родителям. Позже мы получили трехкомнатную в том же подъезде, но в ту весну родители с трудом скрывали растерянность. Перспектива взять к себе зятя-студента, который еще ничего не зарабатывает, к тому же, уже замечено, «любит выпить», — не могла их обрадовать. Обсуждали, не снять ли нам, сложившись комнату, но стало ясно, что «не потянуть» — хорошие комнаты дороги и большая редкость, и «как они будут жить, на что?»



Мы с братом делили комнату в четырнадцать метров, разгороженную шкафом, а тут, из-за моего замужества, он лишался своего закутка, выражал глухое недовольство, но помалкивал. Я не испытывала угрызений совести, я старшая сестра, мне надо замуж, другие и в коммуналках как-то женятся, Генина сестра Лена как раз выходила замуж за лейтенанта Славу, и у них, в такой же двухкомнатной квартире, на углу Васильевской и улицы Горького, получалось еще гуще перенаселение, там жил еще Генин отчим со взрослой дочерью Ларисой. Не хочу опускать бытовые подробности, потому что, как теперь известно, всех «испортил квартирный вопрос», а тогда мы еще не прочли Булгакова, и много-много книг было еще впереди… Зато уже прочно застрял в нас Маяковский со своей «любовной лодкой», разбившейся о быт, со всем пафосом поэмы «Про это». «Чтоб не было любви-служанки, замужеств, похотей, хлебов, постели прокляв, встав с лежанки, чтоб всей Вселенной шла любовь. Чтоб жить не в жертву дома дырам…» И не было врага страшней «мещанского благополучия».

«Надеюсь, верую — вовеки не придет ко мне позорное благоразумие» — в картине «Мне двадцать лет» звучат эти заклинания закадровым голосом главного героя. До сих пор, надо сознаться, умиляют зыбким воспоминанием — какими мы были хорошими.

Мы не были хорошими. На той фотографии, что много раз напечатана в разных журналах, мы улыбаемся втроем — Саша Княжинский, Гена Шпаликов и я посередине, — стоим в обнимку и улыбаемся счастливыми улыбками. Мы на самом деле счастливы, или делаем вид? Гена пытался написать сценарий «Про счастье», но это ему не удалось и едва ли кому удастся. Но остановившееся мгновение, когда мы в жаркий день, выпив много пива, сфотографировались у нашего шкафа на Краснопрудной, морочит голову даже мне, и я держу эту фотографию на полке под стеклом. Гости разглядывают, улыбаются в ответ. Вспоминают картину «Мне двадцать лет», которая сначала называлась «Застава Ильича».

Молодость сама по себе счастье — принято думать. Я давно так не думаю. Не хочу себя обманывать и называть те годы «праздником, который всегда с тобой». Однажды назвала, когда ворвалась ко мне команда из «Пятого колеса» и потребовала рассказать о Шпаликове. Да, Гена хотел, чтобы каждый день был праздником, чтобы чем-то был отмечен незабываемым. Но даже обаятельная белозубая улыбка Княжинского на фотографии меня не обманывает. Не было ни счастья, ни покоя, ни воли. А была тяжкая зависимость — от чего, от кого? Да от всего.

Гена, кстати, стеснялся широко улыбаться, у него на переднем зубе была металлическая коронка, еще в Суворовском училище так его украсили. Когда он велел в него влюбиться, я очень старалась, но мне мешала эта малость. Я не могла ему сказать, как она мне мешает. Через год или полтора он ее снял, так и ходил с обломком зуба, белую не поставил: и недосуг, и боялся зубных врачей, как все мужчины. Умом я понимала, что смешно, что не может такая мелочь мешать любви. Значит, не любовь. Эта мелочь постоянно напоминала, что значит — не любовь.