Страница 3 из 5
– А и ну его! – говорю я. – Давай про хорошее… Было и прошло! Забудем!
– Да рад бы забыть, – говорит дед, глядя поверх костра в темную степь, – не выходит. У меня, считай, всю жизнь руки нет, а болит… На погоду-то иной раз моченьки нет терпеть! То ладонь чешется, то в мизинец стреляет… А пальцев-то уже седьмой десяток как нету. Нету, а болит…
Под утро белесый туман молоком пролился в речную долину, накрыл нас с дедом сырым, словно мокрая простыня, облаком. Кусты на берегу исчезли, и сам берег перестал угадываться на фоне утреннего неба, и только над самой водою – ладони на две – стоял теплый прозрачный воздух.
Вдруг в белом тумане, словно на фотобумаге, медленно проявлялась черная фигура. Шлеп, шлеп, шлеп… Послышались осторожные шаги по мелководью.
– Тиххха! – шепчет дед Хрисанф и тычет рукой в сторону шлепания. – Гусь! Гусь идет…
Дед Хрисанф потянулся было прошептать мне что-то на ухо, но обжегся о горячий чайник.
– От ё!
Гусь вздрогнул и повернулся к нам.
– Честь и место! – заторопился дед Хрисанф. – Николай Тимофев! Тимофеич! Колюшка! – кричит дед. – Присаживайся чаю пить! Гостем будешь!
– Некогда мне…
Но дед уже вскочил, уже тащит Гуся к костерку.
– Вот это Колюша, – говорит он мне. – Первейший по нашим местам рыбалка! В сухом сапоге карася словит!
Гусь смущенно шмыгает носом, стоя на одной ноге. Другую он приложил босой ступней к колену – пытается ее отогреть.Ему лет десять, он долговяз и тощ. На нем длинное черное пальто, схваченное у горла английской булавкой при полном отсутствии пуговиц. Но самое потрясающее на Гусе – старая казачья фуражка, так надетая на самое ухо, что непонятно, как она держится на голове. Только приглядевшись, вижу я, что держит фуражку бельевая резинка. Гусь ловит мой взгляд и отворачивается.
– Пойду я…
– А чаю?
– Я уж дома. Я от горячего простужаюсь… Внутри горячо, а снаружи холодно…
– На службу что ли торопишься? – спрашиваю я. – Ай, не в милицию?
Одним глазом, поскольку другой прикрыт козырьком, Гусь так зыркнул на меня, что мне показалось, будто у моего виска свистнула пуля.
– Это фуражка не милицейская!
– Как же не милицейская, – не унимаюсь я. – Околыш-то красный!
– Это фуражка казачья, – все так же четко, как глухому, говорит мне Гусь, пристально изучая свою босую ногу, цветом не уступающую околышку.
– Тю… А что ж это войско что ль такое? Кавалерию ж расформировали!
– Войска нет, – дрогнувшим голосом говорит Гусь; – а казаки есть!
– А где же это написано? В газете или в книжке какой?
Гусь сопит, видно, затронул я больную тему. Потом, дрогнув сизым от холода подбородком, еле сдерживаясь, чтобы не зареветь, он все так же с достоинством, медленно выговаривает:
– Може, ни в книжке и ни в газете и нету, а батя сказал, что есть такой народ! Стал быть, мы есть!
– Да ты чё? Гусек, ты чё?! Он же шутит! Он испытание тебе делает! – вмешивается дед Хрисанф. – И ты тоже… Ня дратуй яво! Что мальца дразнишь
И вдруг словно вспыхнул передо мной экран и поплыли по нему кадры кинохроники: раскаленная степь… дорога… босоногие ребятишки пылят по ней… И двое мальчишек! Маленький на закорках – это я! А несет меня… – Гусь! То есть – не Гусь, конечно, а отец Гуся, так они похожи!
– Садись! Садись, Николай… Тимо… Тимофев… Садись, дорогой ты мой! Не серчай! – усаживаю я Гуся, обнимая его тощие плечи. – А отцу своему скажи, что, мол, растет в его доме казак истинный.
По тому, как потупившись, принимает у меня чашку Гусь, как укоризненно округлил на меня глаза дед, понимаю, что опять сморозил что-то не то.
– Да ладно, ладно… – бормочет Гусь, снимая фуражку и принимаясь за чай.
– А теперь, может, щербы? Щерба знатная!
– После чаю-то?
– Ни-чо! В казачьем животе долото сгниет! – густо, со дна котелка, наворачивает ему дед Хрисанф в миску ухи.
– Сытое брюхо к учению глухо, – говорит Гусь. – Мне в школу идти, дремать стану!
Однако ест уху с охотой.
– Ни-чо! Натощак только коты мышей ловят! Ну-ко еще половничек!
– Ты-чо, каждый день перед школой рыбалишь? – спрашиваю я. – Спишь-то когда?
– Спим-то мы с вечера, – сыто улыбается Гусь. – У нас телевизора нету.
Снаряжается Гусь молча. Подвязывает к поясу прозрачный мешок с рыбой, надевает фуражку, замысловато крепя ее на голове.
– Отцу-то сколь еще сидеть осталось? – спрашивает дед.
– Два года и четыре месяца… Аккурат, я в седьмой класс перейду, а у него срок кончится… Только опасаюсь я, как бы он там чего не натворил по горячности! – говорит Гусь. – Очень он горячий у меня. Чуть что – и пошло…
– Ни-чо! Ни-чо! – говорит дед. Два года как два дня. Зима – лето, зима – лето! И все тут! Оглянутся не успеешь, а он уже – в кругу семейства!
– Отец у тебя самый справедливый и самый добрый из всех, кого я знаю, – говорю я. – А то, что горячий – так на то и казак! Мы все одна порода!
– Он хороший! Он очень хороший! – глядя мне в глаза, вздыхает Гусь. – Пусть хоть что про него говорят! Хоть что!…
Юлдус
– Дед, а чего такое – любовь?
– Эх ты! – дед даже тяпкой, которой кукурузу окучивал, махать перестал. Выпрямился. Подбил указательным пальцем козырек холщевой фуражки, пересаживая ее со лба на затылок: – Чрез чего ж это ты озаботилси, про любовь ат?
Он оперся на мотыгу и рассматривал меня и дом, который я построил из глиняных кирпичиков, и двух моих деревянных лошадок и бричку, сплетенную из соломы, с высоты своего роста.
– Ну, вот ты, к примеру, маму любишь? Бабушку любишь? Вот табе и любовь!
– Не, – сказал я, – эдак то я и тебя люблю, и бабу Дарью, и Аксинью… А тута вот, которые молодые встретились – раз и влюбились!
– Аааа…. Это ты вчерась, вечор, в клубе кина насмотрелси. Ну, ладно – сказал он, опускаясь передо мной на корточки, – По энту любовь я тебе примерно объясню – на случае. Вот сказал дед внуку, как бы, я – табе: «Иди, поглянь – не кипить ли чайник», а той ему отвечает, как бы, ты мне, – А как я узнаю? Я ж никогда не видел, как вода кипить.
А дед ему и советваить: – Поставь чайник на огонь, открой крышку и смотри на воду. Когда кипения – то эта начнется – не с чем не спутаешь! Вот и ты так то, не думай, не невольси, прийдеть – накатится эта шутова любовь – не с чем не спутаешь! Сразу догадаешьси, что вот, мол, она! Она самая! А до того и головушку себе не морочь.
Пойдем – ка, – сказал он, распрямляясь, – чего нибудь на завтрак сгондобим. Ты, я чаю, уже исть хочешь?
– Да можно…
– Ну, вот ет дело! А то любовь кака то!… Ты чего девка что – ли про любовь мечтать?! Ты – казак, воин, хозяин! Табе об деле думать надоть, а не глупостями светлость мыслей своих забивать! А в кино то наснимають срамоты всякой, набрешуть с три короба – тольки красуйся! Стыда то нет!
Дед был нам, какой –то очень дальний родственник. Они как то с моей бабушкой стали считаться родством, так вышло, что у меня с дедом не то прапрадед, не то прапрапрадед – общий. Но поскольку, наши все мужчины погибли на войне и папа, и дядя, и дедушка, а второй еще до войны от голода умер, этот сказал: – Я – твой дед теперь за всех за них! Так и зови меня – дед!
Я очень обрадовался. Потому, что в хуторе, куда мы приезжали из Ленинграда на лето, редко у кого из мальчишек были деды. А в городе, вообще, не у кого! Нет, может они где то и жили, в какой – нибудь деревне, но я никого из них не видел. А у меня теперь дед есть! Настоящий! Я им очень гордился. Каждый день к нему прибегал. Собственные его внуки и правнуки жили в городе. Я их никогда не видел. Они не приезжали к деду. Дед им приезжать не велел. Говорил, что «не хочет окончательно портить им биографию».
Когда мои мама и бабушка уезжали за пятьдесят километров в станицу, по каким то делам и хлопотам, я всегда, с удовольствием, оставался с дедом, и ночевал в его доме, где он жил с очень старенькой сестрою и тоже уже старой дочерью.