Страница 33 из 52
— До чего же ты простодушна! — как-то сказала мне Рошан. Она сидела на столе и, болтая ногами, беззаботно улыбалась. — Говинд всей душой предан нашему делу. Он ему ни за что не изменит. Не понимаю, почему ты продолжаешь желать ему того, чего он сам не желает.
— Потому что не хочу, чтобы юн попал в тюрьму.
— Это не так страшно, — повторила она уже сказанные ею когда-то слова. — Ты как всегда воображаешь то, чего нет. Конечно, в тюрьме приходится терпеть всякие неудобства, но там нет ничего такого, что внушает страх.
Я не могла заставить себя поверить ей, и все же ее слова подействовали на меня ободряюще: я знала, что она и сама скоро окажется в тюрьме; ибо вместе с Говиндом занимается антиправительственной деятельностью. Я плохо представляла себе масштаб этой деятельности, пока не стала у нее жить. Ее еженедельные статьи и раньше-то не отличались сдержанностью, но теперь были просто напоены ядом — некоторые из них писал Говинд.
Редактор, видимо, получил нагоняй. Один раз он уже предостерегал Рошан, теперь он предостерег ее вторично. Но Рошан не теряла спокойствия и, как всегда, была весела и бесстрашна. Она решила (и, в отличие от многих других, не изменила своего решения) бойкотировать английские товары, бросила курить и перестала пользоваться губной помадой, пока не встретила в один радостный для себя день американского офицера, который стал снабжать ее продукцией американских фирм. Потом вместе с другими женщинами она собрала все свои жоржетовые и шифоновые сари английского производства и сожгла их на площади. С тех пор, не без некоторого отвращения, Рошан носила грубые домотканые одежды.
Лишь от одного она не захотела отказаться, несмотря на все настояния Говинда: от своих английских друзей. Как правителей, господ, она их отвергала, считая невыносимыми; но как людей, неизменно считала приятными, человечными, воспитанными, очаровательными. Всякий раз, высказывая это мнение, она поворачивалась ко мне, и ее веселые, смеющиеся глаза спрашивали: разве я с ней не согласна? Сердце бешено колотилось у меня в груди, к щекам приливала горячая кровь, и я отвечала: да, согласна. А Говинд с суровым осуждением отводил глаза.
Как ни странно, англичане принимали Рошан такой, какой она была, — вместе с ее домотканой одеждой, национализмом и всем прочим; она пользовалась среди них прежней популярностью. Ее энергия и жизнерадостность завоевывали все сердца, и таившаяся в ней притягательная сила, которой она даже сама не сознавала, помогала ей преодолевать все барьеры, не только расовый и религиозный, но и самый высокий из них — политический.
Начиналось лето: весь день с утра до вечера дули жаркие порывистые ветры, которые лишают людей сил и вызывают у них апатию. Почва становилась все суше: на ее бурой поверхности уже образовался первый тонкий сетчатый узор, который позже превратится в широкие зияющие трещины. Над тротуарами и дорогами с полудня до четырех-пяти часов висело мерцающее марево, и пока оно не рассеивалось, пока не остывали каменные плиты, по улицам нельзя было пройти без ботинок или сандалий.
Ухоженные зеленые лужайки в жилой части города местами порыжели, а цветы начали чахнуть, несмотря на все старания садовников спасти их. Время трудное и мучительное. Испытываешь раздражение, как перед приступом лихорадки, и поведение других кажется тебе более неразумным и вызывающим, чем когда-либо.
Как раз в это время вдруг запретили газету Рошан.
Разумеется, это не было неожиданностью, мы все знали, что это случится, мы говорили себе и друг другу, что это лишь вопрос времени. Но нам так часто угрожали, гром гремел уже так долго, что мы привыкли к нему и были неприятно поражены случившимся.
— Я же предупреждал вас, — сказал главный редактор. — И не один раз.
— Миллион раз, — с досадой отозвалась Рошан. — Лучше скажите, что нам предпринять сейчас?
Редактор не ответил. Опустив глаза, он рассматривал свои ногти; все остальные, кто был в комнате, тоже молчали. Чувствовались всеобщая тревога, озабоченность, страх за семью, «за завтрашний день, страх, который превращает людей в трусов, и вместе с тем угадывались гнев и возмущение.
— Что же нам делать? — снова спросила Рошан.
Редактор с заметным усилием выпрямился на стуле и уклончиво ответил:
— Сейчас время военное, а это значит, что нельзя рассчитывать на снисходительность. Или даже на справедливость. И чем скорее мы это поймем, тем лучше.
— Иными словами? — Голос Рошан звучал спокойно, слишком спокойно. Таким тоном разговаривают люди воспитанные, когда хотят прикрыть свое волнение.
— Ничего не надо делать, — сказал он. — Только послать письмо с извинениями и держаться потише, если вы не хотите, чтобы газету закрыли навсегда.
Рошан вспыхнула. Она знала, — и мы это видели, — что сотрудники настроены против нее. Когда-то она считалась с мнением других, укрощая, хотя и с трудом, свою горячность, но в последнее время все чаще действовала по собственному усмотрению. А как теперь?
Мы ждали, но ответом было молчание, которое нависло над нами, угрожая всякому, кто вздумал бы заговорить первым. Жаркий румянец сбежал с лица Рошан, побледнели даже ее руки — маленькие, с длинными белыми пальцами и овальными отполированными ногтями странно розового цвета, так непохожего на обычную темно-красную окраску. Но Рошан смотрела не на свои руки; ома медленно обводила нас взглядом. Потом сдержанно сказала:
— Конечно, если вы готовы примириться, если не хотите даже протестовать, то нам не о чем больше говорить.
Рошан снова посмотрела на нас; да, говорить действительно больше не о чем. Она встала и быстро вышла из комнаты. У каждого из нас во рту был тот горьковатый привкус, который бывает, когда чувствуешь за собой какую-нибудь вину, а мы, несомненно, были повинны в измене.
Трудно было ожидать, чтобы Рошан не попыталась восполнить тем-Нибудь свою вынужденную бездеятельность. Такая возможность представилась ей на следующей же неделе. По той или иной причине (никто точно не знал, по какой именно, ибо в те дни мало кто мог уследить за извилистым ходом мысли правительства) в некоторых районах было введено осадное положение, в частности, действовал приказ, запрещавший демонстрации и сборища, состоящие более чем из пяти человек. Ярая поборница свободы, Рошан решила открыто нарушить этот приказ, она организовала митинг, а потом возглавила демонстрацию. Ее арестовали и через некоторое время (разумеется, без излишних проволочек) снова отправили в тюрьму.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
В июне Ричард вернулся, оставив губернатора со всей его свитой. Его посыльный, высокий невозмутимый северянин, ждал меня с запиской в руке. Когда я развернула ее и стала читать, он вежливо отвернулся. Записка, написанная торопливым почерком, состояла всего из трех строк:
«Милая!
Где ты пропадаешь? Я разыскиваю тебя с утра. Приезжай, как только получишь эту записку. Даже если будет поздно, все равно приезжай.
Ричард».
Было около семи вечера. Весь этот день я провела за городом— не было никакого желания оставаться в охваченном волнениями городе, тем более что редакция наша, по существу, была закрыта — там обычно сидел только один дежурный. Свободного времени в моем распоряжении было больше, чем достаточно. Но теперь я пожалела, что уезжала. Я перевернула листок и на чистой стороне написала: «Жди». Затем вернула записку посыльному и побежала наверх переодеваться.
Рошан, в чьем обществе я должна была находиться как компаньонка, конечно, не было дома. Переодевшись и спустившись вниз, я предупредила слуг, что к ужину не приеду. Потом с чувством некоторой неловкости пошла искать Говинда.
— Вернулся Ричард, — сообщила я. — Еду к нему. Очевидно, вернусь домой поздно.
Он кивнул:
— Знаю. Когда он звонил, я был дома.
— Я не предполагала, что он вернется сегодня, иначе не уезжала бы.