Страница 41 из 47
Разрываю песок, ложусь в яму и засыпаю себя. Только лицо высовывается наружу. Прево нашел несколько хворостинок и разжигает костер, который скоро затухнет. Прево не хочет зарыться в песок. Он предпочитает топтаться с ноги на ногу. Зря.
Горло не разжимается — плохой признак. А между тем я чувствую себя лучше. Я спокоен. Против всякого ожидания, я спокоен. На палубе невольничьего корабля, связанный по рукам и ногам, я против воли отправляюсь в путешествие под звездами. Но, возможно, я не так уж несчастен…
Если не двигать ни одним мускулом, не чувствуешь больше холода. И вот я забываю о своем теле, онемевшем под песком. Не буду больше двигаться — и никогда больше не буду страдать. Да и не так уж я, по правде говоря, страдаю… Все эти муки оркестрованы усталостью и бредом. Они превращены в книгу с картинками, в немного жестокую сказку… Еще недавно ветер травил меня, и, чтобы бежать от него, я кружил, как загнанный зверь. Потом мне стало трудно дышать: чье-то колено давило мне на грудь. Колено. Я отбивался от навалившегося на меня ангела смерти. Никогда я не был одинок в пустыне. Теперь, когда я больше не верю в то, что окружает меня, я ухожу в себя и не шевелю даже ресницами. Чувствую, поток образов влечет меня в тихое забытье; реки успокаиваются в толще моря.
Прощайте те, кого любил. Не моя вина, если человеческое тело не выдерживает трех дней без воды. Не думал я, что человек до такой степени в плену у источников. Не подозревал, что человек так ограничен в своей свободе. Обычно думают, что человек может идти куда хочет, что он свободен… Люди не видят веревки, которая привязывает их к колодцам, которая подобно пуповине привязывает их к чреву земли. Сделает человек лишний шаг — и умирает.
Я сожалею лишь об одном — о ваших страданиях. В конечном счете мне досталась самая лучшая доля. Если бы я вернулся, я взялся бы за старое. Мне нужна жизнь, а в городах нет больше настоящей жизни.
И дело не в авиации. Самолет — средство, а не цель. Рискуешь жизнью не ради самолета. Как и крестьянин пашет не ради плуга. Но при помощи самолета покидаешь город с его счетоводами и возвращаешься к крестьянской правде.
Занимаешься настоящим человеческим трудом и познаешь человеческие заботы. Вступаешь в соприкосновение с ветром, звездами, ночью, с песками, с морем. Состязаешься в хитрости с силами природы. Ждешь рассвета, как садовник ждет весны. Ждешь очередного аэродрома, как землю обетованную, и ищешь свою правду в звездах.
Я не сетую на свою судьбу. Три дня я бродил, страдал от жажды, шел по следам на песке, и единственной моей надеждой стала роса. Я пытался добраться до существ одного со мной рода-племени, позабыв, где они обитают на земле. Так и должен жить человек. Я считаю, что это важнее, чем выбирать по вечерам, в какой мюзик-холл пойти.
Мне уже не понять пассажиров пригородных поездов, этих людей, считающих себя людьми и не замечающих, что на самом деле гнет низвел их до роли муравьев. Чем заполняют они свои досуги, свои нелепые, ничтожные воскресенья?
Однажды, в России, я слышал, как на одном заводе играли Моцарта. Я написал об этом и получил двести ругательных писем. Я не питаю неприязни к тем, кто предпочитает ярмарочный балаган. Они не знают другой музыки. Я питаю неприязнь к содержателям балаганов — не люблю, когда калечат людей.
Что до меня, то мое ремесло дало мне счастье. Я чувствую себя крестьянином аэродромов. В пригородных поездах я задыхаюсь, здесь — нет! В конечном счете быть здесь — роскошь!..
Я не сожалею ни о чем. Я играл и проиграл. Таково мое ремесло. А все же я дышал им, воздухом моря!
Кто хоть раз отведал его, не забудет этой пищи! Не правда ли, товарищи мои? И дело не в том, чтобы жить среди опасностей. Эта формулировка претенциозна. Мне вовсе не по сердцу тореадоры. Я люблю не опасности. Я знаю, что я люблю — жизнь.
Кажется, небо начинает светлеть. Вытягиваю руку из песка. Рядом со мной — парашютное полотнище; щупаю его — оно сухое. Влага выступает на рассвете. Но заря взошла, а полотнища не намокли. Мои мысли начинают путаться, и я слышу свои слова: «Здесь сухое сердце… сухое сердце, сухое сердце, в котором нет слез!..»
— В путь, Прево! Наши глотки еще не ссохлись, — надо идти.
7
Теперь потянул тот самый западный ветер, который иссушает человека за девятнадцать часов. Моя гортань еще не ссохлась, но затвердела и болит. Чувствую уже, как что-то свербит в ней: скоро начнется кашель, о котором мне говорили, жду его. Язык мешает мне. Но ужаснее всего, что в глазах начинают появляться сверкающие блики. Как только они превратятся в пламя — сразу же слягу.
Мы шагаем быстро. Пользуемся утренней прохладой. Нам прекрасно известно, что, когда солнце начнет припекать, как говорится, в полную силу, мы не сможем больше идти. В полную силу…
Мы не вправе потеть и даже отдыхать. Эта прохлада содержит всего лишь восемнадцать процентов влажности. Ветер дует из глубины пустыни. Под его лживой и нежной лаской испаряется наша кровь.
В первый день мы поели немного винограда. За последние три дня — по половине апельсина и кусочку кекса. Откуда, бы мы взяли слюну, если бы пришлось жевать пищу? Но голода я не испытываю никакого, чувствую лишь жажду. И мне кажется, что в еще большей мере, чем от жажды, я страдаю от ее последствий; гортань затвердела, язык точно гипсовый. В горле царапает, во рту отвратительный вкус. Эти ощущения для меня новость. Наверно, вода излечила бы от них, но в моих воспоминаниях нет ничего, что связывало бы мои ощущения с этим лекарством. Жажда все больше и больше становится болезнью и все меньше и меньше — желанием.
Родники и фрукты перестают волновать меня. Я забываю о лучезарности апельсина, как забываю, кажется, о своих привязанностях. Я забываю, быть может, уже обо всем.
Мы сидим, но нужно снова идти. Отказываемся от больших переходов. Пройдя пятьсот метров, валимся от усталости. Испытываю огромное удовольствие, когда ложусь. Но снова нужно идти.
Пейзаж меняется. Камни попадаются все реже. Мы идем теперь по песку. Впереди в двух километрах — дюны. На дюнах несколько пятен низкорослой растительности. Предпочитаю песок стальному панцирю. Это светлая пустыня. Это Сахара. Мне кажется, я узнаю ее.
Теперь мы выдыхаемся после каждых двухсот метров.
— Дойдем все же хотя бы до кустов.
Это уже крайний предел. Восемь дней спустя, когда на машине мы возвращались по своему следу за «Симуном», то убедились, что в этот последний раз сделали переход в восемьдесят километров. Я уже прошел около двухсот. Смогу ли идти дальше?
Вчера я шел без всякой надежды. Сегодня сами слова эти потеряли смысл. Сегодня мы идем, потому что идем. Так идут, вероятно, быки, запряженные в плуг. Вчера я мечтал о райских апельсиновых рощах. Но сегодня для меня уже не существует рая. Я больше не верю в существование апельсинов.
Я не вижу в себе ничего, кроме беспредельной сухости сердца. Сейчас я упаду, но отчаяния не чувствую. Ни даже огорчения. Сожалею об этом: печаль показалась бы мне сладостной, как вода. Можно жалеть и оплакивать себя, как это сделал бы друг. Но у меня нет больше на свете друзей.
Когда меня найдут с обожженными глазами, вообразят, что я долго мучался, долго звал на помощь. Но порывы, сожаления, трогательные мучения — это все еще богатства. А у меня нет больше богатств. Молодые девушки в ночь своей первой любви охвачены печалью и плачут. Страдание связано с биением жизни. А я уже не страдаю…
Пустыня — это я. Иссякла слюна, но иссякли и те светлые образы, к которым я мог бы взывать. Солнце высушило во мне источник слез.
И, однако, что это? Дуновение надежды коснулось меня, как морской ветерок. Что же разбудило мой инстинкт, раньше чем дошло до сознания? Ничто не изменилось — и все изменилось. Песчаная скатерть, пригорки, негустые пятна зелени стали вдруг не пейзажем, а сценой. Сценой еще пустой, но уже полностью подготовленной. Смотрю на Прево. Он поражен не менее меня и тоже не отдает себе отчета в своих ощущениях.