Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 151

Сначала казалось, что его слушает однообразная масса в полсотни человек. Но постепенно по выражению глаз, по смыслу вопросов, которыми забрасывали его любознательные слушатели, молодому лектору становилось ясно, что не так прост душевный склад и характер каждого из них. Алексей не мог жаловаться на равнодушие аудитории.

Вопросы сыпались без конца. Люди, выхваченные из огня войны, бойцы, кровью которых обильно была полита земля Донбасса, тучные черноземы Старобельщины, вместе с жаждой борьбы таили в себе неисчерпаемую жажду просвещения. Их интересовало многое, ибо они знали, что там, в частях, откуда они прибыли в Казачок за «наукой», красноармейцы потребуют от них свой «политпаек», возможно, с еще большей придирчивостью, чем продпаек от завхоза и каптенармусов.

— Почему в других странах рабочих и крестьян большинство, а не могут они устроить, как у нас, революцию?

— Почему у нас власть рабоче-крестьянская, а командуют бывшие царские офицеры? Это как будто против Конституции, о которой вы тут нам пояснили.

— Крестьян больше, чем рабочих, а почему зовется рабоче-крестьянская, а не крестьянско-рабочая. Нас больше, нам и первое место.

Алексею радостно было, что его, молодого лектора, так внимательно слушают эти бывшие батраки, проходчики и сталевары, пахнущие еще дымом вчерашних сражений, славные воины одной из лучших стрелковых дивизий, выросшей из закаленных партизанских отрядов южной Украины.

Он вспомнил слова наркомвоенмора Подвойского, открывшего первое занятие в киевской школе: «Дерзайте, молодежь! Не боги горшки обжигают».

— Гарно, Леша, у тебя получается, — похвалил лектора политбоец штабного эскадрона Твердохлеб.

— Чему меня учили в школе Цека, тому учу и я.

К группе курсантов, плотным кольцом обступивших Алексея, позванивая шпорами, приблизился Леонид Медун. Как начальник учета и распределения кадров в политотделе дивизии, успевший уже побывать кое-где в частях передовой линии, он счел своей священной обязанностью вмешаться в разговор.

— Теория, конечно, много значит, — начал Медун. — А вот в отряде Каракуты прежде всего обращают внимание на геройство. Там не люди, а орлы! На них вся надежда. Побольше бы нам таких частей, как каракутовская!

— А ты там был? — спросил Твердохлеб, рассматривая синие, подбитые кожаными леями, необъятные галифе земляка.

— Еще бы! Хоть ты, Гаврила, и считаешь меня «мыльным порошком», а я до политотдела дивизии целую неделю провел у Каракуты… Мы с ним…

— Почему ж ты ушел от него?

— Я вам по секрету скажу, хлопцы: у меня грыжа — трудно все гупать и гупать в том чертовом седле. Вот и попал как бы в нестроевые, в подив, да еще под начальство к бабе.



— Я тебе однажды говорил, Медун, — осадил оратора Твердохлеб. — У Коваль ран на теле больше, чем у тебя шариков в голове. Напоминаю еще раз…

— Фю-фю!.. — свистнул Медун. — Прямо Кузьма Крючков, а не баба.

— Каракута, — твердо отчеканил Алексей, — это дутые успехи, дешевая слава… Анархо-партизанщина! То, что годилось против немцев, теперь это камень на шее. Ты, Медун, хоть и инструктор подива, а не понял, для чего партия послала нас сюда, на Южный фронт. Не понял ты того, что нам все время внушал товарищ Боровой.

— Не меньше тебя понимаю!

— Я тут уже раскусил некоторых, — с возмущением сказал Твердохлеб, — хорошую науку дал нам атаман Григорьев, а некоторые все еще любуются всякими каракутами. Наш отряд, — продолжал он, — разоружал Сорокина. Было это на Кубани в восемнадцатом году, когда мне пришлось драпать из Киева. Шо я вам скажу, ребята. Он, Сорокин, конечно, тип вроде того атамана Григорьева. Думал, шо если в его руках сила, то он уже царь и бог. А вот народ у него, бойцы — орел к орлу. И как покончили с той язвой, они показали себя. Слыхали про Таманскую дивизию? Это все бывшие сорокинцы.

— Надо развенчивать каракут, а не славить их!..

Алексей и здесь, на фронте, наставляемый комиссаром дивизии Боровым, вдумчиво изучал все, с чем ему приходилось столкнуться с первых же дней в новой, фронтовой обстановке. Он уже успел присмотреться ко многим бесстрашным воинам, которые, переходя из боя в бой без передышки, сжились со своими начальниками, по разным случайным обстоятельствам занимавшими ответственные посты командиров батальонов, полков и отрядов.

И здесь, на дивизионных курсах, и там, в полках и батальонах, явившиеся в армию вместе с Михаилом Боровым товарищи развенчивали тех немногих своевольничавших, атаманствующих командиров, которые вели людей в пропасть анархии.

Подошел Дындик. В поношенном красноармейском костюме, в фуражке вместо бескозырки с ленточками, моряк выглядел совсем по-будничному. Прислушавшись к разговору, начал рассказывать про свой эскадрон.

— Первым долгом выдали мне обмундирование, оружие. Собрались это бойцы, смотрят, что к чему я стану привьючивать. Один подходит и говорит: «Товарищ политком, вам надо к вещевому каптеру — шлюз получить. Без него на коне не поедете». И знаете, кто так подкатился ко мне? Тот, который недолго командовал эскадроном до Ракиты-Ракитянского. Он хоть и трудящий, но прямо скажу, не из первого сорта. Видали — нос у него перешиблен. В пьянке, еще до революции, кто-то угодил ему по физии обушком. А сейчас он в эскадроне самый первый заводила. Я спокойно заявляю: «Товарищ Слива, вот вам моя записка, ступайте и получите от моего имени шлюз и заткните им себе то место, которым порядочная кавалерия полирует седло». Ну, ребята смеются, поняли: Слива не на того напал. Сел я с ними в кружок. Беру аккорд за аккордом. Излагаю про политику Коммунистической партии и советской власти. «Мы всю политику прошли своими горбами, ученые, — говорит Слива, — и барчуки, и немец, и гетман, и Деникин, и кадет, и казак, одним словом, вся контра нам политику вливала нагаечками получше, чем вы, товарищ политком, языком. Вы, — говорит он, — лучше воспитайте сознание в тех, — и показывает на тамбовских бывших дезертиров да еще на Чмеля и Кашкина, — новичков, что прибыли с нашим эшелоном…»

— Ты, Петро, лучше расскажи, — перебил Дындика Твердохлеб, — чем ты их все-таки взял?

— Ну что я вам скажу, касатики, — продолжал моряк. — Вижу, инструмент расстроен сверх меры. Фальшивят все регистры. Вспомнил я нашего Тараса Гурьяныча и решаю: нет, не я буду Дындик, если я вам не дам подходящую настройку и тонировку. Вот подвели мне будто для смеха старую грузную клячу. Это кому? Своему законному политкому? Я им говорю: «Вот вы, герои, привыкли, чтобы вас возили кобылы, а кто из вас четырехногую животину повезет?» Говорю и залажу под клячу. Просунул голову меж ее ног, обхватил их руками, поднажал, и как ни упиралась кобыла, а пронес ее по всему двору. Попробовали их силачи — ни в какую. Взялся за это дело Слива, оконфузился. А этот самый Ракита стоит в стороне, усмехается, а потом и говорит: «Товарищи, наш Петр Мефодьевич один втаскивал пианино на шестой этаж, с ним, э, не тягайтесь». И сдавалось мне, вот-вот скажет: «Это знаменитый Джек Лондон». Я бы тогда не смолчал. Напомнил бы ему «Стенвея». А про пианино ему, верно, этот земгусар Карлуша сказал. По инструкции я обязан подымать авторитет командира, хоть душа у него и поганая, а получилось, что командир мой авторитет поддержал. Как услыхали кавалеристы слова Индюка, это они так окрестили бывшего гусара, загалдели: «Это свой, свой в доску!» А я им крою на весь басовый регистр: «Не только свой в доску, но и тельняшка в полоску». Потом уже пошло и пошло как по маслу. Клячу увели и подседлали мне не лошадь — огонь, лучшего жеребца эскадрона, седого в яблоках.

От станции к селу дымила мышиной пылью тачанка. Чубатый ездовой гвардейского сложения Фрол Кашкин лихо, по-кучерски пощелкивал длинным кнутом.

— Да, — продолжала разговор уже немолодая женщина, обращаясь к сидящему рядом Раките-Ракитянскому, — Истомин был весьма любезен и определил моего Аркашу на такую хорошую вакансию… Это, как уверяет Лили Истомина, из всех дивизий Тринадцатой армии самая лучшая. Да и вам, Глеб Андреевич, услужил. Не так одиноко.