Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 151



— Это как итальянская забастовка? — заметил Иткинс.

— Зачем тальянская? — посмотрел на молодого коммунара Чмель. — Это чисто нашенская штука. Но за нее нашу Карповку и прозвали повек Свистуновкой…

— А вас свистунами? — спросил Булат.

— Это уж как водится, — осклабился, показывая здоровые белые зубы, Чмель.

— Вот ты бы, браток, тем свистом и на казака йшов, — сказал Твердохлеб. — Може, он и не забрал бы весь Донбасс.

— Кабы и все были свистуновские. А то только мы с Хролом. Да и казака этим шибко не попужаешь. Он и сам горазд свистеть, да ешо как. За версту свистанет в два пальца, а цельный взвод наутек. Я не шучу. Ладно ешо, ребяты, подсолнуха всюду пропасть. Вот кто нас выручал, и ешо как. Затаишься в нем, как мышь в соломе, и все… Ищи-свищи, ни за што не сыщешь.

— Да, видать, шибко та хворь разрослась, — задумчиво протянула Коваль.

— Какая же это хворь? — изумился Чмель.

— Какая, спрашиваешь? Казакобоязнь! Вот от нее, от этой хвори, надо лечить нашу армию.

— Средство одно, — авторитетно выпалил бородач, — воевать поблизости подсолнуха. Возле него казак не страшен.

Ответ бывшего дезертира вызвал дружный смех пассажиров теплушки.

— Чего, ребяты, смеетесь? Я верно говорю. Сам испытал и вам советую. Ну конечно, — продолжал Чмель, — я уже вам говорил: надо против казака и свою кавалерию завести… Может, то самое Червонное казачество, про которое вы тут толковали, и даст жару генералу Шкуре. А какой лекарь одюжит такую страшную хворь?

— Партия одюжит! — решительно отрезала Мария. — Мы вот, киевские большевики, — обвела она суровым взглядом соседей по нарам. — Нас тут целый эшелон. И такие эшелоны спешат сейчас на фронт из Екатеринослава, Москвы, Тулы, Петрограда.

— Супротив этого не спорю, — согласился Чмель. — Дудочка одна, а заставляет плясать цельную ватагу. А под такую крепкую артель, — продолжал он глубокомысленно, обведя серьезным взглядом спутников, — и вся армия в пляс ринется.

Чувствуя себя в центре внимания такой грамотной, как ему показалось, компании, Чмель ощущал потребность высказаться до конца.

— Вот я поворачиваю, ребяты, обратно до той же Свистуновки. Хочу вам рассказать, какая же это сила, та самая привычка, которая еще с предков заведенная.

— Валяй, валяй, мужичок, — раздался из темного угла нижних нар голосок Медуна. — Если что-нибудь захватывающее услышу, готов тебе услужить. На первой остановке поброю тебя и прическу сделаю а-ля капуль.

— Побрею, а не поброю, — поправила Медуна Мария.

— Может, тебя, парень, эта сказка не захватит, — ответил Чмель, — а меня она прохватила аж наскрозь. А твой а-ля капуль мне не нужон. Без него обходился и обойдусь.



— Что ж? Послушаем тебя, — раздались нетерпеливые голоса.

Чмель захватил пятерней бороду, разгладил ее, откашлялся.

— Так вот, ребяты, — начал он. — Призвали это нас, значит, запасных, и погнали в Киев. Наш батальон стоял на Деловой, недалече от Казачьего Двора. Гоняли нас, значит, караулить интендантские склады на Печерске, пошивочные мастерские за Собачкой. Бывало, што ходили мы и к Косому капониру, недалече от Лысой горы, там все больше сидели царевы преступники. Так нам объясняли. А потом поняли — то были революционеры. Туда нас стали посылать после того, как всех здоровых солдат погнали в окопы. На что в Расее нашей народу много, а под конец войны и его поубавилось. Значит, случилось это зимой шешнадцатого года. Мечтал я попасть в Лавру. Как нам объяснял наш военный батюшка, в Ерусалим русской земли. Мечтал спуститься в пещеры, поглядеть на те мощи, какие они из себя, поклониться святому Антонию и угоднику Феодосию, богоматери с ее предвечным младенцем и всему сонму серафимов.

— Стремление святое, богоугодное! — улыбаясь, перебила рассказчика Коваль.

— Грешно даже, — Твердохлеб с лукавинкой в голосе поддержал Марию, — быть в Киеве и не поклониться угодникам. Люди для этого топали месяцами. Зарок давали. В год почти двести тысяч странников гостевали в Лавре.

— За тысячу верст, говоришь, шли, а попадали в Лавру, а я с Деловой шел и не угодил, — продолжал Чмель. — И вот как оно обернулось. Иду это я по Большой Васильковской, никого не опасаюсь. В карманах увольнительная. С ней солдат кум королю, сват министру. Гуляю вовсю, купил на углу Жилянской за копейку стакашку семян. Щелкаю их и поглядываю по сторонам. Как увижу офицера, вытру губы, подтянусь. За десять шагов начинаю печатать ногами, за три шага отдаю честь. Только я это пропустил мимо себя древнего полковничка, а тут шагает сам генерал. И кто бы вы думали? Сам комендант Медер. Стал я во фрунт, руку подбросил к папахе, не дышу, а сам думаю: «Пресвятая дева, пронеси и помилуй!»

— И пронесло? — спросил Булат.

— Обошлось. Медер даже не взглянул на меня. Звестно, он больше досаждал офицерам, не солдатне. К тому же какая видимость у запасного? Ледащий кожушок, сыромятный ремень, опаленная у костров папаха самого последнего срока. Не хватало кокард, и заместо них нацепили нам ополченские кресты. На тех крестах значилось: «За веру, царя и отечество». Так вот пропустил я мимо себя тигра лютого и в мыслях благословляю святого Антония, и святого Феодосия, и чистую деву с предвечным младенцем. Только запустил я это лапу в карман за семенами, гляжу — в пяти шагах за Медером печатает гусарский офицер. Не офицер, а индюк расписной. Грудь колесом, шашка по земле волочится, на башке медная кастрюля с конским хвостищем, а в правой руке думаете што? Обнаковенные калоши! Подумал я: вот он какой важный чин, комендант Медер. Вышел на прогулку, а тот адъютант тащит евоные калоши на случай ненастья, конечно. Тут офицер поманил меня пальцем, а я, звестно, к нему на полусогнутых. Медер лют, а его адъютанты ешо лютее были. Шагаю… Душа в небесах. Очнулся — калоши уже в моих руках. Куды денешься? А офицер налево кругом — и шасть в заулочек. Я не отстаю от генерала. Думаю: чего не бывает, еще целковый отвалит за старание. Свернули мы на Жилянскую. Вот комендатура, а вот и аптвахта. Генерал стоп. Стал и я. Медер повернулся, посмотрел перво-наперво на мои руки, а потом как зарычит: «Ступайте на аптвахту! За калоши пять сут…» Но так и не закончил он своих слов. Как поднял глаза, заревел: «А ты, сиволапый черт, откель взялся? Где их благородие штаб-ротмистр?» Я только растулил рот, он сызнова: «Молчать, серая скотина!»

Вижу, аж кровь сошла с лица Медера. Начинаю тут выгораживать себя. «Ваше высокопревосх…» А он обратно: «Молчать, болван» — и как схватит из моих рук калоши и давай лупцевать. Тут я не стерпел, засвистел. Генерал меня лупцует, я свищу. Выбежал караульный начальник с нарядом. Схватили меня, швырнули в темную, загремели замками, заперли. Уткнулся я горячим налупцованным лицом в каменную стену и заголосил. Плачу и кричу на голос: «И ты, святой Феодосии, и ты, пречистая дева с предвечным младенцем, неужто и вы заодно с тем лютым тигром Медером? Не заступились за раба божия Селиверста!» Тут обратно загремели замками и в камеру влетели те самые калоши…

— Не засвистел бы — и обошлось бы все по-хорошему! — бросил реплику Иткинс.

— Пожалуй, што так. Ничего не попишешь — Свистуновка!

— Ну и номер, чтоб я помер! — выпалил восхищенный Медун и спросил: — И долго ты парился?

— Аж пять суток. Правда, захватил, когда вышел на волю, гусаровы калоши. На Бессарабке достал за них кварту самогону. Выпил и зарекся: как встрену того расписного индюка-золотопогонника, расковыряю его дворянскую сопатку.

— Чем же ты его, браток, отлупцуешь? — спросил Дындик. — Калоши-то пропиты.

— Чудак ты человек, — рассмеялся Чмель и полез в свой мешок. Достал пару старых резиновых подошв. — На киевской Бессарабке подобрал. Три года таскаю. Может, выпадет судьба, встрену того прощелыгу — защитника дома Романовых.

— Тю, тю! — воскликнул Булат. — А ты знаешь, папаша, сколько за эти годы воды утекло? Больше, чем за все триста лет господства дома Романовых.

— Пусть, — ответил Чмель. — Ты вот, молодняк, этого не знаешь, а мы, фронтовики, кое-што поняли.