Страница 101 из 108
VII
Я решил вернуться в Москву на вечерней электричке. Она едет медленно, останавливается на каждой станции, но сесть на неё можно на платформе, до которой двадцать минут ходьбы от дома, и не придётся добираться до вокзала. Была зима, путь до платформы через гаражи, через лес, мимо замороженных садов обещал быть тёмным, холодным, и это почему-то казалось правильным. Более того, я знал, что там будет короткий, не больше пяти минут, отрезок — после гаражей и до того момента, когда свет с платформы протянет ко мне через лес свои руки — полной темноты, громко передающей шаги. Мне хотелось оказаться в этой темноте, а не смотреть из окна автобуса на кривляющийся новогодними огнями город. Мама проводила меня до библиотеки, там мы простились, неловко поцеловавшись на глазах у каких-то подростков, и я свернул к безлюдным, напрасно освещённым гаражам. Я быстро прошёл через них и стал спускаться лесом. Тут мы с Тамарой и Тоней шли за черникой много лет назад. Фонарный свет разбивался деревьями, терял силу, и наконец наступила темнота, снег особенно отзывчиво заскрипел у меня под ботинками. Только в такой темноте, за гаражами, шаги звучат так очевидно, подтверждая то, что ты идёшь по зимней тёмной дороге. Деревья с одной стороны закончились, появились заборы садов, укороченные сугробами, чёрные бока домиков. Над садами вздрогнул свет, и темнота закончилась. А вместе с этим позади вдруг добавился торопливый скрип. Сначала я не обращал внимания, но скрип догонял меня, спутывал мой ритм, и я оглянулся: женщина с большой сумкой спешила на электричку. У платформы она догнала меня, и мы вместе, как родственники, поднялись по лестнице. Вдалеке уже стояли люди, наметив своими фигурами первые вагоны поезда: так они экономили время на Курском вокзале в Москве. Я остался в самом конце платформы, надеясь на пустой вагон, а женщина, конечно, пошла вперёд. Большие бесснежные (вчера был ветер) деревья молчали за путями. Заколотился сигнал, предупреждающий, что скоро прибудет поезд, и с этим сигналом всё вокруг стало тревожным, чувствовалось, что нужно поворачивать голову и смотреть в сторону поезда. Сморгнул яркий глаз электрички и смотрел уже не прерываясь, пристально. Это первая после вокзала остановка, поэтому электричка не успела разогнаться и тормозила с разочарованным видом. Я вошёл в предпоследний вагон. Он действительно оказался почти пустым: там сидело несколько женщин с прямыми спинами, мужик в телогрейке и двое подростков, поделивших наушники. Когда я аккуратно разложил сумки на полке (я вёз от мамы варенье, Флобера и старую хрустальную рюмку), поезд тронулся, яркая платформа быстро затонула и вылезла медленная темнота, в которой проступали только подсвеченные окнами насыпи снега вдоль путей. Я заметил своё неопределённое, неподготовившееся лицо.
В восемьдесят третьем году мама была летне, устало беременна, жизнь теснилась, и все не помещались уже в двухкомнатной квартире. Решили семилетнего Дениса отправить вместе с бабушкой в Мариуполь на два месяца. Мама купила лаконичных почтовых открыток — с одной стороны адрес (Ленин смотрит с марки нестрого), с другой — пустота для текста. Никаких картинок, самый дешёвый вариант, да и написать нужно было всего пару строк — про погоду, жив ли Денисочка и как кушает. Я нашёл эти открытки у мамы на книжных полках.
Бабушка писала исправно, что жив, жив, не утонул, не отравился, не упал с дерева, не поломал ногу, не заплывал далеко.
Это кажется даже издёвкой: всё, что бабушка написала мне, это половинчатые, не скрытые от почтальона телеграммные письма о том, как кушал Денисочка в последний месяц перед моим рождением. В бабушкиных воспоминаниях он такой и остался — маленький, сложенный из беленьких косточек, с тоненькими пальчиками, кепочкой, спасательным кругом сохранённый божий дар Денисочка. И море таится глубиной вокруг него, а она стоит в чёрном купальнике и отталкивает волны обратно к фашистам.