Страница 4 из 61
Жизнь Виктора была резко разграничена на две половины — до Николая Касьяновича или «Николая Крысьяновича», как Виктор окрестил его про себя, и после. Первая половина в свою очередь тоже делилась ни две части — с отцом и без отца.
От жизни с отцом сохранились в воспоминаниях лишь отдельные эпизоды, словно выхваченные из темноты яркими зарницами… Берег реки, горячий песок под ногами, они все трое вместе, отец и мать шумят, бегают друг за другом, как маленькие, и Виктор бегает с ними, хватает их за руки, кричит, — ему очень весело… Он на балконе большого дома, отец хватает Виктора сильными руками, приподнимает: «Смотри!», внизу шапками теснятся крыши домов, тянутся улицы, по которым точками ползут пешеходы, Виктору жутко и радостно в то же время… Тихие вечера, лампа, прикрытая бумажным абажуром, освещает только круг на полу, Виктор спит и не спит, он слышит ровные приглушённые голоса отца и матери, но это ничуть ему не мешает… И — один из таких вечеров, когда голоса вдруг зазвучали по-иному, заставив Виктора проснуться. Как на фотографии, запечатлелась спина отца, в пальто, с чемоданом в руке, и лицо матери с остановившимся взглядом. Виктору стало очень обидно, он хотел вскочить, крикнуть что-то, заплакать, но сон помешал этому. И до сих пор у него сохранилось чувство, что если бы он тогда встал, всё было бы по-другому…
Бесконечный путь по железной дороге, — так началась вторая половина первой части жизни — без отца. Узкое, с качающимся полом, купе, к которому в конце концов Виктор привык, как к дому, лысый толстый сосед, который всё пугал Виктора тем, что неожиданно тыкал его пальцем в живот, выкрикивая непонятное: «Шум-бурум, барабан!», но который всё-таки был очень хороший, потому что на каждой остановке угощал его и конфетами, и пирожными, и семечками, так что мама начинала пугаться, что у Виктора заболит живот, а Виктор не понимал, как от таких вкусных вещей может болеть живот…
Тихая пыльная улица, бревенчатый дом с резными карнизами над окнами, толстые мягкие лепёшки в пузырящемся масле, блестящие коричневые кринки с густым молоком, миска с мокрой яркокрасной ягодой, к которой прилипли зелёные листочки, хлопотливая бабушка, у которой можно попросить что угодно, — всё это называлось деревней, где Виктор никогда раньше не был. Возле бабушкиного дома кучей росли огромные лопухи, — листья их скрывали Виктора с головой. Лопухи были рядом с плетнём, и через отверстие в нём Виктор пролезал в огород, где всё было таким же большим. Виктор пробирался под зелёным сплетением стеблей, срывая попутно самые крупные стручки гороха, солнце зайчиками бегало по земле, по рукам, и где-то наверху монотонно жужжали невидимые пчёлы…
Потом переехали в город. Мать на весь день уходила на работу, и Виктор, скучая, сидел у окна в ожидании ее. Иногда случалось событие: приносили узенький бланк почтового перевода. Тогда Виктор, заслышав шаги матери, бросался к ней навстречу и, потрясая бланком, радостно кричал: «Исполнительные! Ис-пол-ни-тель-ные!» Слово «исполнительные» было тесно связано для него со словом «командировка», в которую, как ему говорили, уехал папа и из которой он скоро вернётся. Позднее это слово приобрело совсем другой смысл, и Виктор не встречал мать радостным криком, когда приходил перевод, а старался засунуть бланк куда-нибудь под тарелку или под книгу, чтобы мать сама случайно обнаружила его. В эти дни, он знал, рано или поздно, мать обязательно присядет, поставит его перед собой и внимательно, словно не узнавая Виктора, будет разглядывать его и говорить вполголоса:
— И глазки серенькие… И губки пухленькие… И волосы шёлковые…
И хотя это говорилось о нём, Виктор знал, что это относится к тому, от кого шли узенькие почтовые бланки, — к отцу, у которого тоже были серые глаза, и пухлые губы, и мягкие, спадающие на лоб волосы и который к ним не возвратится. Виктор стискивал в такие минуты зубы и дрожал от нестерпимого желания заплакать…
Первая половина жизни кончилась, когда почти перед самой войной умерла мать. Возвращаясь с работы, она всё чаще жаловалась на головную боль, и Виктор бегал в аптеку на угол за порошками и таблетками для неё, мочил полотенце для компресса. Однажды пришлось вызвать «скорую помощь», и мать увезли в больницу. Но лечение оказалось уже бесполезным.
После похорон тётя Даша, охая, почти насильно увела отупевшего Виктора к себе. Когда сгладилась первая боль и всё начало постепенно входить в свою колею, было окончательно решено, что Виктор останется у Далецких.
Раньше Виктор почти не знал их. Они появлялись в гостях редко, только по праздничным дням, — полная, малоподвижная тётя Даша в длинном негнущемся платье и высокий Николай Касьянович, в чёрном костюме, неестественно вытянувшийся, с сухоньким лицом, острым носом и нависшими над маленькими глазами пучками жёлтых бровей. Далецкие чинно сидели за столом, тётя Даша, охая и вздыхая, неторопливо жаловалась на болезни, и было странно, что она и худенькая, подвижная мать — родные сестры. Только когда тётя Даша, выпив вина, с заблестевшими глазами вдруг затягивала песню, она чем-то неуловимым становилась похожей на мать. Николай Касьянович говорил мало, и всё, им произносимое, приобретало какое-то особенное значение:
— С точки зрения медицины…
— Положение в смысле продовольствия…
Совсем иным увидел его Виктор теперь. У мальчика сжимались кулаки, когда он смотрел, как Далецкий берёт двумя пальцами любимую мамину синюю кофточку, в которой она ходила на работу, и пришёптывает одними губами: «Поношено… Весьма…», а потом раскладывает на диване её пёстрое платье, надевавшееся только по праздникам, и обрадованно вытягивает губы трубочкой: «Весьма… Минимум полтораста…» Но он понимал, что Далецкий по-своему прав и что эти вещи некому больше носить.
Как пройдёт вечер в доме Далецких, определялось одним — в каком настроении вернётся Николай Касьянович. Иногда это настроение было радужным, что можно было узнать уже по фальшивому напеву «Три танкиста, три весёлых друга…», доносившемуся из передней. «Поёт», — счастливо вздыхала тётя Даша и кидалась накрывать на стол. Николай Касьянович с аппетитом обедал, часто потирал ладонь о ладонь, вытягивал губы трубочкой и похлопывал тётю Дашу по спине:
— Питательно, высококалорийно… Весьма…
И наставительно говорил Виктору:
— Положение человека определяется его постом, что имеет существенное значение в жизни.
Но чаще он приходил раздражённый, недовольный всем на свете, и тогда тётя Даша, сдерживая свои вздохи и охи, старалась не звякнуть ложкой о тарелку, не уронить невзначай кусок хлеба. Бегающие глаза Далецкого, однако, выискивали на столе всевозможные недостатки:
— Соль… Влажная соль… Вилки чистятся раз в год… Заметно… Весьма…
Он с шумом отодвигал тарелку:
— Можно получить катарр… От моего здоровья зависит ваше благосостояние…
Книг в доме Далецких не было, и тётя Даша, любившая почитать вечерами, брала их у соседей. А у Далецких было только двенадцать одинаковых серых сборников из серии «Университет на дому». В минуты хорошего настроения Николай Касьянович брал иногда один из них, несколько минут лениво перелистывал его, зевал захлопывал книгу и, водворяя её на место, в шифоньер, поучительно замечал:
— Сокровищница знаний… Ценная вещь! Весьма…
Работал Далецкий инкассатором, и это слово представлялось Виктору живым, извивающимся, тоже вытягивающим губы трубочкой. По роду службы Николай Касьянович имел дело с большими деньгами, и порой он возвращался с работы каким-то отрешённым от действительности, даже мечтательным, если можно было применить это слово к Далецкому. Он молчал, ни на что не обращая внимания, облизывал губы, потом у него вырывалось:
— Весьма крупная сумма, мм-да…
Заработную плату Далецкий всегда получал мелкими купюрами — тройками, даже рублями, перетянутыми бумажными ленточками в пухлые пачки. Это было неудобно, и Виктор понимал, что дело в самих этих пачках: Николай Касьянович долго примерялся, прежде чем разрывал аккуратную бумажную ленту.