Страница 166 из 171
Призна́ет?
Э, тогда, извольте, мы не имеем ничего против оккупантов.
Тогда наш маленький Наполеон поступит во французский кадетский корпус. Станет французским офицером, будет учиться задарма. Оккупант открывает перед ним двери Парижа. Vive la France!
Нет, нет, пан Тадеуш, я не высокого мнения об этой семье. С самого начала она дурно пахнет. Привыкшая лгать история сплела целый трогательный романчик о мальчике, кадете в военной академии. Удивительный ребенок! Прелестное дитя! Играет в солдаты! Воюет! Строит из снега военные лагеря!
Он, говорите, вошел в историю уже при осаде Тулона?
Когда в чине артиллерийского капитана Наполеон впервые входит в историю под Тулоном, то сразу же он, именно он становится главной ее личностью. А кто это говорит? Он сам это говорит. Как же так? А очень просто! Об этом в конце жизни он рассказывает, живя на маленьком острове по имени Святая Елена, вдалеке от берегов Африки, посреди океана.
Наполеон, говорит (он рассказывал о себе в третьем лице, как Цезарь), прибывает в тот момент, когда генерал, командующий осадой, не может взять в толк, каким образом разогретые в огне орудийные ядра доставить на батарею. Чтобы зажечь Тулон! Но не обжечь при этом пальцы? Наполеон, говорит, меж тем знал, как это сделать. Но как именно, не объясняет. Сообщил лишь, что через головы всех генералов взял на себя команду под Тулоном. Он. Наполеон. «Napoléon saisit la direction du siège». — И Тулон пал.
А истории и этого мало.
Она живописует, будто, заслышав артиллерийскую канонаду англичан, грянувшую в ответ на огонь молодого капитана, французы наложили в штаны. Артиллерийские расчеты, мол, начали исчезать. Дрогнули и батареи, и тогда Наполеон приказал возле одной из батарей водрузить щит с надписью о том, что на ней борются отважные солдаты, не ведающие страха. Так рассказывают. И все оказалось в полном порядке. Солдаты добровольно вернулись на свои места, погибать. Тулон пал.
Это, пан Тадеуш, по моему Мнению, одна из самых веселых глав в огромной книге, посвященной величайшим людям человечества, деяния которых уже столетиями с благоговением изучают в школах по всему земному шару.
Письмо, которое писал Репнин своему доброму приятелю в первых числах октября, явилось следствием не только усталости и его отвращения к эмигрантской жизни, но также результатом постоянного испытываемого им унижения. Сожаления о своей судьбе, особенно после встреч с молоденькой соотечественницей. Хотя женщина сама отдалась ему, он воспринял ее как последний подарок лета, которое в Лондоне уже подходило к концу. У Репнина было немало причин впасть в чрезмерное отчаянье, особенно когда он размышлял о том, что приближающаяся к завершению жизнь так нелепа, отвратительна и тосклива. Его угнетали не просто житейские тяготы, выпавшие на долю русского эмигранта, а скорее всего раздражение и досада на то, что он, потомок Никиты Репнина, вынужден жить среди унижений, один, на чужбине. Надо сказать, он не жаждал ни положения, ни богатства, ни славы своего предка, для всего этого в роду Репниных было немало других претендентов. Его огорчение было вызвано ощущением, что судьба — это игра, что мужчины и женщины ежеминутно превращают его в нечто иное, во что-то, чем он никогда не был и не хотел быть. Это собственное бессилие найти покой, обрести мир, спастись от одиночества, которое долгие годы, даже при Наде, мучило его, под конец стало невыносимым. Вот что вынудило его написать Ордынскому письмо о большом N.
После «отъезда в Париж» всего удивительней будет то, что он никогда и ничего не узнает о Наде — как она живет и чем кончит. Репнину было очень жалко эту женщину, которая в конце концов вынуждена пережить ТАКОЕ за то, что совсем юной доверилась ему в Керчи. Просто взяла его под руку, когда они садились в шлюпки.
Он все больше страдал по ночам от бессонницы, а когда засыпал, его мучили дикие сны. Ему снилось, что он ходит по Санкт-Петербургу. По фотографиям из альбома, оставленного графом Андреем. Стараясь экономить, он, после ухода Мэри, ел только йогурт, который в Лондоне начали дешево продавать в бумажных пакетах. Он был не так питателен и сытен, как монгольский кумыс, но, холодный, хорошо утолял жажду. С оклейкой стен было покончено, но часто, усевшись на стремянке, он любовался трудом рук своих. Это доставляло особое удовольствие. Сидит высоко, на лесенке и рассматривает причудливые геометрические чертежи. Обои сохли. А как только окончательно просохли, пришло известие о возвращении Ордынского. Тогда, на новые обои, он снова повесил любимые Ордынским портреты Наполеона. О котором они столько спорили, — выясняли — что такое великий человек. Сверхчеловек.
Частенько после ухода Мэри Репнин подолгу сидел на стремянке и, бормоча про себя, продолжал мысленно дебаты о Наполеоне, которые при всяком удобном случае старался возобновить Ордынский.
Vive l’Empereur!
Ордынский считал все три портрета точными копиями Наполеона. Репнин же утверждал, что император на них приукрашен, как принято все приукрашивать на портретах. Репнин доказывал, что и Гро, и Давид, и медалист Манфредони, и Раффет умышленно прихорашивали Наполеона, создавали его ложный образ. Не признавал он и портрета, выполненного Гереном, но хвалил Карлиля. Ему нравилось напоминать поляку, что совсем иначе выглядит Наполеон на наброске, сделанном Давидом после возвращения того из Италии. Совсем иначе, чем на официальных портретах. Толстый, с более грубой линией губ и подбородка. Какой-то странный, как и конь, на котором восседает Наполеон, в то время как его пушки расстреливают картечью толпы парижан. А таких коней, как этот, на картинке, — не бывает. И таких Наполеонов с треуголками на голове никогда не было. С тех пор как стены просохли и приблизилось возвращение Ордынского, Репнин снова вынужден был целыми днями созерцать перед собой трех Наполеонов, любимцев хозяина. Его презрение к Наполеону вызывалось теми приливами ненависти, возникновение которых в человеке почти невозможно объяснить. Корни этой ненависти, вероятно, были чисто русскими, но, конечно, ее подогревали бесконечные восхваления и чрезмерные восторги Ордынского. Удручало и настраивало против Наполеона Репнина и то, что сейчас, живя в квартире, оставленной ему приятелем, в дни, когда он уже готовился отойти в иной мир, он вынужден созерцать на стене Наполеона с утра до вечера, и даже ночью, да к тому же в трех вариантах. Видеть его в последнюю минуту перед тем, как заснуть, и в первую — после пробуждения снова. Завтракая и читая. Теперь, когда Ордынский мог в любой момент внезапно нагрянуть, он повесил портреты на прежнее место, и они глядели со стены прямо ему в глаза.
Я — великий человек!
Ты — нет. Ты — никто и ничто!
À bas la Révolution.
Vive l’Empereur!
Как-то непроизвольно Репнин начал припоминать сказанные Ордынским слова и споры, которые столько раз возникали между ними. Сейчас, глядя на три портрета, Репнин подумал о русском ученом, усомнившемся в самом Эвклиде. О Лобачевском! Презрение к Наполеону в нем еще более усилилось.
Надо же было такому случиться! Почему в самом конце, в Лондоне, накануне ухода из жизни предстали перед ним в его мученическом одиночестве эти портреты? Он вспомнил, как три Наполеона глазели со стены, когда в его постели лежала обнаженная молоденькая соотечественница, пришедшая к нему в гости.
В письме пану Тадеушу Репнин развивал мысль о том, что в этих портретах мало сходства с истинным Наполеоном — и в чертах лица и в форме головы. Он приукрашен. А в свое время Ордынский утверждал, что сходство здесь полное.
В конце концов Репнин согласился лишь с тем, что портрет, изображающий Наполеона еще в чине артиллерийского подпоручика, который будто бы написал Крез, может быть, и верен. Слащавое лицо, с аккуратно, словно материнской рукой зачесанными волосами. Однако на анонимной акварели, где он уже капитан, Наполеон явно приукрашен. Нос другой. Прядь волос небрежно падает на лоб, как будто он в душе санкюлот, хоть это и не так — он просто великий сноб. И смотрит уже героем. Начинается легенда. Глаза широко раскрыты, губы стиснуты. «Он в ожидании грядущего», — восклицает в восторге от героев Карлиль. Утверждается иконография. Так его рисует Герен, так его рисует и Давид. Ожидает грядущее? Черта с два. Он ожидает женщину, Жозефину, и чин генерала армии в Италии. Жозефину, соломенную вдовушку, бывшую любовницу Барраса, которая в результате своих любовных похождений уже не могла родить. А что касается Давида, Репнин обратил внимание своего приятеля на два его эскиза. На одном Давид изображает королеву Марию Антуанетту в телеге, по дороге на гильотину. На другой — Наполеона, вернувшегося из Италии. N изображен с огромной головой. Нос не такой, как на портрете. Верхняя губа нависла над нижней. И подбородок, будто кругленькое брюшко. Истинная Мария Антуанетта, именно та, что изображена в двуколке. Истинный Наполеон — прославленный молодой генерал — именно на этом эскизе. Совсем обычное лицо. Совсем обычная голова. Миф же становился все более лживым, легенда — пошлой. Его изображают с головой римлянина. Наполеон, — твердил Ордынский, — становится все более героем, он становится все прекрасней. Легенду, — утверждает Репнин, — развивает теперь Раффет, этот известный шалопай. Он запечатлел Наполеона в Италии, в его лучшую пору, молодым. Наполеон бодрствует, окруженный спящими солдатами. Греет задницу, повернувшись спиной к костру. Он не спит. Лохматый. Смотрит с картины нам прямо в глаза. Вот, мол, он какой. Он знал, что мы будем глядеть на него. Наполеон. Это лучшая пора его жизни, молодость.