Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 115

— Да, это так, — говорит она и вдруг устремляет на него открытый и решительный взор. — Я… у нас будет ребенок, Вальтер!

Вальтер взглядывает на нее, и руки у него опускаются. Он неотрывно смотрит на Кат, а она стоит перед ним со счастливой улыбкой на губах.

Но вот мало-помалу слезы застилают ей глаза, она шепчет:

— Неужели ты… неужели это тебя так испугало?

— Кат! — произносит он. Больше он ничего не в состоянии вымолвить.

III

Испугало?.. Испугало то, о чем она ему поведала?.. Нет, больше, чем испугало. Он в ужасе! Такая возможность ни на секунду не приходила ему в голову… На него нахлынули воспоминания, замелькали картины… Пересуды, бесконечные сплетни… Да, теперь остается одно: женитьба. У Людвига с Герминой началось с того же. Насмотрелся он на радости семейной жизни! Слава богу! И вот сам влип. Где же они поселятся? У Кат? Значит, все-таки покинуть родных? А они что скажут? Вдобавок ко всему, он в тюрьме! Может быть, на долгие годы. Нет, этого нельзя допустить. Надо что-то сделать.

Ему вручили передачу, принесенную Кат. Видно было, что Кат собирала ее с любовью: шоколад перевязан красной шелковой ленточкой; в сверток с колбасой вложена записка в два слова: «На здоровье!» Есть и лакомства — пирожные, засахаренные орехи, чернослив. Он все оставил в коробке, вытащил лишь длинные брюки. Осмотрел их и положил на койку.

Это неплохо, что она принесла длинные брюки. Щеголять в тюрьме в коротких штанах! Все, глядя на него, ухмылялись. Надзиратель Хартвиг тоже весело улыбнулся ему и сказал: «Ступай сюда, перелетная пташка, тут есть для тебя свободная клетка». Вальтер в ответ окинул тюремного стража презрительным взглядом и не удостоил ни единым словом.

Не успел Хартвиг в тот первый день запереть за ним камеру, как в Вальтере вспыхнуло чувство неприязни к нему. По-видимому, надзиратель это почувствовал, потому что он тут же крикнул в камеру примирительным тоном:

— Ну-ну! Ничего! Еще друзьями будем!

Вальтер вскоре убедился, что шутки Хартвига довольно безобидны; среди надзирателей попадались куда более зловредные экземпляры.

Ну вот, наконец-то он обзавелся длинными брюками. Где только Кат раздобыла их? Он взял их в руки, повертел и так и сяк и, наконец, надел.

Они были как раз впору. Словно сшиты по мерке. Но он невольно рассмеялся. Это уже не тот Вальтер, которого он как будто хорошо знал, он ощущал себя каким-то другим, новым… И он стал важно расхаживать по камере взад и вперед, от двери к окну, от окна к двери, туда и сюда, опять и опять…

Шли дни, недели. Каждый день был повторением предыдущего. Кат он написал, чтобы она еще и еще раз все хорошенько обдумала, основательно взвесила. Нельзя же покоряться случайностям, они могут толкнуть нас на путь, по которому мы не хотим идти. Наверно, есть возможность отвратить то, что в данный момент не может быть желанным.

Он не получил ответа.

Он написал во второй, в третий раз. Горячо просил понять его. Быть может, ему придется долго просидеть в тюрьме. Ведь было бы гораздо лучше, если бы они начали строить совместную жизнь, когда он выйдет на свободу.

Ответа не было.

Тем исправнее писала мать. Но теперь ее письма не радовали Вальтера. Все эти семейные сплетни, которые раньше, бывало, потешали его, теперь — когда он сам, того гляди, мог попасть в герои подобной семейной истории — действовали на него удручающе, страшили как призрак его собственного завтрашнего дня.

Были часы, когда он раскаивался, что писал Кат такие письма. Он старался понять ее, понять, что она-то ведь не может поставить себя на его место. Он чувствовал, что виноват перед ней, и испытывал глубокое раскаянье.

Но бывали и иные часы, когда он нисколько не раскаивался, а наоборот, с трудом подавлял в себе бешенство и клялся никогда в жизни с ней больше не знаться…

Неужели он тоже обречен стать лгуном, и лицемером, и трусом? Неужели нельзя прожить жизнь, чтобы не испытать желания самому себе дать пощечину? Он хочет всегда быть правдивым и порядочным, всегда, при всех обстоятельствах. Он вовсе не желает причинить Кат — уж ей в особенности! — боль и обиду. Но он ни за что не хочет в двадцать один год погрязнуть в болоте семейной идиллии. Не нужно ему никаких дачных домиков с садиками, не нужно новых родственников в виде бесплатного приложения! Нет, никаких брачных уз! Никакого ребенка! Нет, нет, ничего этого ему не нужно! Бог мой, неужели так трудно понять его?

Подперев обеими руками голову, он часами неподвижно сидел в углу своей камеры, обдумывая и передумывая все одно и то же. Случалось, что слезы текли у него по лицу, слезы сострадания к ней, к себе, слезы бессильной ярости… Он не хотел стать подлецом.

Нет! Нет! Но неужели невозможно прожить жизнь так, как хочешь?





IV

День начинался с отчаянного грохота, криков, лязга. В шесть утра во всех отделениях раздавалась команда:

— Встать!

Кальфакторы, лязгая бидонами с кофейной бурдой, тащили их по коридорам.

— Н-на-деюсь, хо-о-рошо по-чива-а-ли!

Дверь камеры захлопывается, щелкает ключ в замке, стучат засовы.

— Н-н-а-деюсь, хо-о-рошо по-чива-а-ли!

Надзиратель покрикивает:

— Разговоры отставить!

Щелканье ключа. Стук отодвигаемого засова. По полу со скрежетом тащат бидоны.

— Н-н-а-деюсь, хорошо почива-а-ли!

Вальтер презрительно рассмеялся, услышав впервые это приветствие. Но смех застрял у него в горле, когда он увидел на пороге своей камеры кальфактора Францля; это он, заикаясь, прокричал свое утреннее приветствие. Тщедушный, узколицый, очень бледный человечек с большими, печальными глазами, плеснул ему в кружку порцию кофейной бурды и подал ломоть хлеба.

— Н-на-деюсь, хо-о-рошо по-чива-а-ли!

Щелканье замков, стук засовов и гул удаляющихся шагов. А в промежутках — «Н-на-деюсь, хо-о-рошо по-чива-а-ли!» Потом наступала тишина, могильная тишина. Слух у Вальтера так обострился, что он слышал шаркающие шаги в соседних камерах и различал звуки в каморке надзирателя, расположенной у самой лестницы.

В десять утра, в так называемый «час свободы», заключенных выводили на пятнадцатиминутную прогулку. Молча, на большом расстоянии друг от друга, шагали они по кругу, и молодые, и люди постарше, и дряхлые старики. Одни шли, подавшись корпусом вперед, волоча ноги; другие ступали твердо, с чувством собственного достоинства, быстрым взглядом словно ощупывая тюремные окна.

Двор, сплошь замощенный булыжником, со всех сторон окруженный высокой потемневшей от времени кирпичной оградой, едва ли многим отличался от тюремной камеры. Ни намека на какую-нибудь зелень, ни травинки, ни цветочка. Залетит воробушек или зяблик в этот обнесенный каменной стеной двор, и тогда случалось, что заключенные вдруг остановятся в своем кружении по кругу и смотрят на вольное и беспечное создание. Но не часто залетали птахи в это голое каменное ущелье.

После прогулки заключенные считали минуты в ожидании обеда. В двенадцать — секунда в секунду — раздавался долгожданный стук, лязг и звон бидонов и котелков. Надзиратели орали. Кальфакторы, тяжело дыша, тащили бидоны с супом от камеры к камере. Опять слышал Вальтер высокий певучий голос Францля, венского карманного вора. Слова его приветствий были неизменны, как неизменен распорядок тюремной жизни.

— Жел-лаю при-ят-ного ап-петита!

Однажды кто-то из заключенных не выдержал и крикнул:

— Заткни глотку, чучело!

Францль снисходительно улыбнулся и невозмутимо продолжал свое — желал приятного аппетита каждому в отдельности.

Послеобеденные часы тянулись мучительно долго. Кальфактор Францль мыл лестницу и натирал полы в коридорах, начищал замки на дверях. Иногда кто-нибудь шепотом спрашивал или просил его о чем-либо, но он никогда никому не отвечал: этот бледный ве́нец был необычайно боязлив и очень дорожил благосклонностью начальства.