Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 115

Вальтер, смеясь, кивнул.

— Весной мы отправляемся в турне по Скандинавии. Особенно много приглашений мы получили из Швеции. Моя пьеса — помнишь, та самая, «Молох» — имела необыкновенный успех. Разумеется, я ее еще основательно переработал. Она выдержала четыреста представлений. И отзывы прессы — первоклассные. Я написал еще одну вещь, трагедию. Называется «Военная любовь». Сюжет, кстати сказать, я позаимствовал у тебя…

— У меня?

— Да. Забыл? Однажды ты мне рассказал о девушке, ради которой некий офицер отказался вернуться в свою часть и дезертировал.

Вальтер залился краской до ушей.

— Он, если не ошибаюсь, был расстрелян. Верно?

Вальтер быстро овладел собой и постарался улыбнуться. Петер неправильно истолковал его улыбку и живо запротестовал:

— Зря улыбаешься!.. Раньше посмотри, а потом суди. За душу хватает, уверяю тебя. Да к тому же оказывает прекрасное воспитательное воздействие.

— Ты, значит, доволен? Нашел то, что искал?

— Доволен — не то слово! Только теперь я по-настоящему живу. У меня есть задача в жизни, и я отдаюсь ей целиком. В ней я вижу не профессию, а призвание. Ты знаешь, сцена, по-моему, — единственная трибуна, с которой можно содействовать духовному росту человечества. А болтовня на собраниях ни черта не стоит; театр — это та точка опоры, к которой можно и нужно подвести рычаг, чтобы перевернуть мир. Театр, как никто и ничто, способен воспитывать народ в духе новой жизненной этики.

Вот оно опять, это выражение — жизненная этика. Значит, оно по-прежнему существует в его обиходе. Да, несмотря на внешнюю перемену, Петер, видно, все тот же мечтатель, что и раньше. Все тот же фантазер. Все так же опьянен самим собой.

— Ты не думай, что я ставлю только свои пьесы. Отнюдь! В моем репертуаре Ибсен, Геббель, Чехов, Гауптман и — как ты сам понимаешь — Шекспир. Шекспир у меня на первом месте, его я особенно люблю, вечно юного, вечно загадочного бога поэзии. Мы ставили «Много шума из ничего» — так публика просто неистовствовала… Кстати, сегодня в Драматическом идет «Смерть Дантона» Бюхнера. Хочу непременно посмотреть, надо же мне знать, как коллега Йеснер толкует этот образ. Пойдем, хочешь?

— Охотно! Но тогда пообедай у нас.

— С удовольствием!

— Послушай, Петер, тебя не стеснит, если… если я пойду в коротких штанах?

— Ты в своем уме?.. Ха-ха-ха-ха… Меня стеснит… Ха-ха-ха. Уморил совсем.

III

— Рассказывай же, Петер! Как было в тюрьме и как тебе удалось вырваться на волю?

— Ты, конечно, ждешь страшных историй из жизни заключенного, повести о страданиях и отчаянии! Все, кто слышит, что я в военные годы сидел в тюрьме, готовы записать меня в мученики. Вздор! Я чувствовал себя там совсем неплохо. Почему? Во-первых, я хорошенько выспался. Во-вторых, читал с утра и дотемна. Как ты, когда у тебя случилось несчастье с рукой. Первое время я не отрывался от Шекспира. Он был моим великим утешителем.

— Но еда, наверно, была ужасная?

— Возможно! Я как-то не помню! Право же… «Юлия Цезаря» я выучил наизусть от первой до последней строчки… И «Макбета». Вот кого я хотел бы сыграть…

В мозгу мой страшный план еще родится,

А уж рука свершить его стремится[8].

— А как же ты очутился на воле?





— Не так, как ты, вероятно, предполагаешь. Никто меня не освобождал. Обо мне все забыли. Взломщиков, воров, жуликов — тех сразу выпустили. А обо мне никто не вспомнил. Я, впрочем, тоже ни о ком не вспоминал. Однажды тюремный инспектор решил, что с меня хватит, и послал меня домой. Ну, я и пошел…

— Как досадно, что я тебя тогда же не встретил!

— Видишь ли, пока я сидел, мои родители переехали в Нордхаузен. И я сейчас же отправился туда.

— Родители твои, значит, уже не живут здесь?

— Нет. В Нордхаузене я составил свою труппу. Там обзавелся и невестой. Она тоже актриса. И…

— Так ты, значит, здесь только залетный гость?

— Да. И главная моя цель — заключить несколько контрактов. Нам нужен актер на роли «благородного отца».

IV

Петер уже создал себе положение и, вероятно, достигнет еще большего; возможно, добьется, как всегда, чего-нибудь из ряда вон выходящего. Он уже не токарь. У него холеные руки, лицо, волосы. А какой элегантный костюм! Завязанный бантом черный галстук и длинные волосы, то и дело падающие ему на уши, сколько бы он их ни отбрасывал, подчеркивают его принадлежность к артистическому миру.

Они сидели рядом в партере, и Вальтер незаметно наблюдал за товарищем. С полуоткрытым ртом, слегка подавшись вперед, Петер большими немигающими глазами неотрывно смотрел на сцену. Он был весь — напряженное внимание.

Равнодушный к реальной действительности, проглядевший даже революцию, он трепетно жил этой изображаемой актерами жизнью. Когда Дантон бросал свои сверкающие остроумием реплики, по лицу Петера пробегала улыбка. Вдруг он выпрямился и даже открыл рот, точно хотел вместе с Сен-Жюстом сказать: «Мы призываем всех тайных врагов тирании в Европе и на всем земном шаре, носящих под одеждой меч Брута, разделить с нами радость великого мгновенья!»

В антракте друзья, как и большинство публики, гуляли в фойе. Петер все время чуть-чуть опережал Вальтера. Он опять был во власти своих мыслей. В конце концов, Вальтер потянул его за рукав. Тогда Петер повернулся и, словно продолжая начатый разговор, сказал:

— Это, конечно, великое произведение. А писал его Бюхнер, так сказать, на ходу, под дамокловым мечом постоянных преследований… И ведь автору еще и двадцати четырех лет не было! Значит, он… Да, да, мне тоже уже двадцать три. Просто не верится…

— «Смерть Дантона» считают революционной пьесой, — сказал Вальтер. — Так оно, разумеется, и есть, но автор показывает затихающую, замирающую революцию и уже ощутимую победу контрреволюции.

— И Дантон все это понимает. Могучий ум. Он хочет отвратить роковой удар. И только после того, как он пал, все пошло прахом.

— Неверно! — возразил Вальтер. — Совершенно неверно! Дантон — одиночка, он стоит между партиями. Но он ведет совершенно определенную линию, он хочет затормозить ход революции, привести ее к застою. Однако термидор еще не наступил, революция несется дальше, и Дантон попадает под ее колеса. Вот в чем дело. Мы, конечно, многое можем вложить в этот образ, потому что знаем дальнейший ход событий.

— Но Бюхнер ведь тоже знал его, и в пьесе все время чувствуется тень термидора, — сказал Петер.

— Правильно! — согласился Вальтер. — Поэтому для меня герой этой драмы не Дантон, а Робеспьер или, вернее, — Сен-Жюст. Он воплощает в себе революцию. И он отнюдь не смотрел на нее так нигилистически, как это приписывает ему Бюхнер. Сен-Жюст понимал, что революция — дело рук человеческих и людьми осуществляется.

— Если я не ошибаюсь, — сказал Петер, — Бюхнер писал своего «Дантона» в состоянии тяжелого душевного разлада. Он стоял тогда на перепутье.

— Да, его революционные чаянья развеялись. Реакция подняла голову. Его друзья были арестованы, и его самого преследовали по пятам, как ты правильно сказал, соглядатаи контрреволюции. Он писал «Дантона» в обстановке гонений, спасаясь от своих преследователей. И это заметно; в пьесе много отчаянья, сомнений, какая-то нигилистическая нотка. Слова, которые Бюхнер вкладывает в уста Сен-Жюста, — его собственная философия: «Природа твердо и неуклонно следует своим законам; тот, кто вступает с ними в борьбу, обречен на уничтожение». Ну, а в его понимании революция — это стихийное бедствие, как извержение вулкана или наводнение.

Петер уже давно думал о другом. Он сказал:

— В спектакле нет полета… никакой выдумки… Темп, темп нужен здесь, резкое чередование света и тени! Сцене в конвенте не хватает размаха! Каждый зритель должен чувствовать себя участником событий, происходящих на сцене. Нет, Йеснер разочаровал меня.