Страница 5 из 126
— Ты так-таки ничего и не слышал о своем папе? — спросил Берни.
— Ничего. — Виктор повертел фуражку на пальце. — Бабушка говорит, что, пока мы ничего о папе не слышим, все хорошо.
— А о дедушке что-нибудь знаете?
— Знаем, но ничего хорошего. Он до сих пор в полицей-президиуме. Бабушку к нему не пускают.
— Может, твой папа уже вовсе и не в Гамбурге?
— Кто знает? Они ищут его повсюду.
Взгляды мальчиков скользили по зеленым лужайкам для игр и отдыха; молодая травка даже в этот хмурый апрельский день радовала глаз.
— В доме рядом с нами жил каменщик Древс, Артур Древс. Спортсмен, атлет. В полицей-президиуме его забили до смерти, — сказал вдруг Берни.
Виктор в упор посмотрел на товарища.
— Откуда ты знаешь?
— Его жена рассказала маме, а я слышал.
— Если поймают Фреда Штамера, его тоже замучат.
— И папу твоего.
— Что ты? — Виктор испуганно посмотрел на товарища. Но потом сказал: — Нет, его не найдут.
Тут Берни вплотную придвинулся к другу и шепотом изложил ему свой план:
— Придется и нам бежать. В Любек, а может, в Киль… Понимаешь, месяца полтора-два мы уж наверняка выдержим, а нацисты больше и не продержатся. Это сказал мой дядя Эмиль, а он, знаешь, сколько лет уже социалист! В Любеке я знаю адрес одного пионера, он как-то ночевал у нас. Мы отправимся к нему, а уж он нас где-нибудь да устроит… А потом будем писать на стенах лозунги, всюду-всюду. Будем штурмовиков за нос водить. Ну, что ты думаешь на этот счет? Я только не знаю — вдвоем нам бежать или втроем, вместе с Гансом. Мой дядя, понимаешь, говорит: «Двое — ладно, а трое — нескладно!»
— Ты был когда-нибудь в Берлине? — спросил Виктор.
— Нет. А что?
— Вот туда бы нам податься. Берлин большой город, там нас никто не найдет.
— Любек тоже большой город, — сказал Берни. — Если бы мы встретили Фреда, — а можем ведь случайно его встретить? — он бы наверное похвалил наш план и помог нам. Мы, пожалуй, могли бы даже…
— Смотри, вон Ганс! — шепнул Виктор и кивнул в сторону березовой рощи.
Девятилетний Ганс, рослый, крепкого сложения мальчик, хотя и был ровесником Берни и Виктора, казался намного старше их. Он считался одним из лучших спортсменов класса и был превосходным боксером, одинаково сильным в защите и атаке. В плохие времена иметь такого друга очень хорошо: он может заставить уважать себя и своих друзей. Дитер Алерсмейер, вздумавший распространять о пионерах возмутительную клевету, узнал на собственной шкуре, каково иметь дело с Гансом. Ганс как-то нарочно задел его и вызвал на кулачный бой. Боясь прослыть в классе трусом, Дитер принял вызов. За дощатым забором возле газового завода Ганс искусными, меткими ударами свалил его и отстоял честь пионеров.
Берни и Виктор видели, что Ганс то и дело оглядывается. Он как будто не решался выйти из рощи и побежать к ним. Но вот он помахал им.
Виктор шепнул Берни:
— Что это там с ним? Идем-ка!..
Мальчики сползли со скамьи и побежали навстречу Гансу. А тот все быстрее махал им и что-то кричал — наконец они расслышали:
— За ба-ашню!
За водонапорной башней, строением, сложенным из клинкера, цветочные клумбы переходили в густые кусты шиповника и боярышника. Это было замечательное местечко для игры в прятки. Здесь под голыми ветками растрепанных кустов мальчики присели на корточки, и Ганс, прерывисто дыша, выпалил:
— За мною гонятся!
Гонятся? Берни и Виктор обменялись быстрым взглядом. Кто? Шпионят за ними?
Ганс кивнул:
— Да, эти… пимпфы… Йорген там… и толстяк Курт.
— Сколько их? — спросил Берни.
— Шестеро или семеро.
— Велика беда! Нас ведь тоже трое. — Взгляд Берни как бы говорил: «Ты один, Ганс, сойдешь у нас за троих».
Ганс понял это и презрительно махнул рукой.
— Трусы. Шпионят за нами! Хотят нас накрыть!.. В парке нам больше нельзя встречаться. Надо выбрать другое место.
И он тут же начал осторожно пробираться сквозь кусты к огородам; здесь, среди зеленых изгородей, вилась узкая пустынная дорожка, по которой можно было добраться до Винтерхуде.
IV
Директор Хагемейстер, заложив руки за спину, стоял у окна своего служебного кабинета и смотрел сквозь занавесь на улицу. Грохотали проезжавшие мимо фургоны, на противоположном тротуаре, вдоль канала, двигались прохожие. Как всегда, на мосту, переброшенном через канал, сидели с удочками в руках безработные, более терпеливые, чем рыба, которую они подкарауливали. При беглом взгляде на эту будничную картину казалось, что жизнь течет по-прежнему, как вчера, как искони. Но до чего же это обманчиво! Сколько тревоги, страха и трепета вторглось теперь в жизнь каждого человека! Никто не был от них свободен. И дни и ночи людей терзала томительная неизвестность. Министры произносили речи, которые раньше можно было услышать только в ферейнах боксеров. Высокопоставленные государственные деятели открыто призывали к кровопролитию. Поистине страшной была эта гитлеровская весна с ее «ночами длинных ножей».
Хагемейстер был подавлен, больше того — он испытывал ужас, ибо в том, что обрушилось на немецкий народ, видел несчастье, но не чувствовал ни малейшей склонности с этим несчастьем бороться. Он не выносил никакого фанатизма, в том числе и фанатического антифашизма, как он выражался. Разум, человечность и терпимость были его принципами всегда, всю его жизнь. И вот наступили времена, когда эти добродетели, которые он считал незыблемыми, расцениваются как признаки вырождения; когда государство и его юстиция толкуют понятия права и справедливости, утратившие всякий смысл и ценность, по собственному усмотрению, как им выгоднее, или не считаются с ними вовсе. Разве может это хорошо кончиться? Нет, это может кончиться только катастрофой. Но что же делать? Плыть против течения? Сопротивляться или хотя бы не идти на уступки? На это у него не хватало ни воли, ни сил.
Одно время он подумывал выйти в отставку, на пенсию. Возраст и стаж давали ему на это право. Жена спросила лишь, уверен ли он, что ему дадут пенсию? Хагемейстер горько рассмеялся. Уверен ли? В чем нынче можно быть уверенным? Однако наивный вопрос жены возымел свое действие. Хагемейстер отказался от своей идеи. Он даже уговорил себя, что такие люди, как он, обязаны оставаться на своем посту, чтобы препятствовать разгулу зла. Да, да, это дело чести, убеждал себя Хагемейстер, нельзя трусливо капитулировать, недостойно это. Нужно, не сгибаясь, пережить страшное время, чтобы в смертный час свой он мог, как блаженной памяти аббат Сийес, на вопрос: «Где были вы? Что делали вы?» — ответить: «Я жил!»
Хагемейстер услышал шаги в коридоре и повернулся к двери. Шаги удалились. Взгляд директора упал на письменный стол. Там еще лежал зловещий листок: «Закон против засилия немецких школ и высших учебных заведений». Он подошел, взял листок в руки и еще раз прочел вступительную часть, эту чудовищную по стилю и содержанию стряпню:
«Согласно основному положению, в силу которого инорасовые элементы в интересах арийских подданных должны быть сняты с руководящих политических постов, равно как с судебных, а также с государственных должностей, и с целью устранения еврейского влияния и коммунистических элементов, вводится следующий закон, ограничивающий статью 109 Веймарской конституции…»
Ограничивать… весьма модное словечко. Хагемейстер с отвращением швырнул листок на стол. Ограничивать… это был, так сказать, утвержденный конституцией terminus technicus[4] для понятия «отменять».
Под листком лежала бумага, исписанная крупным, очень прямым почерком, — заявление учителя Рохвица, которое будет разбираться на сегодняшнем учительском совете. Хагемейстер положил его сверху. Подлые нападки, низкие подозрения — вот все содержание этого, с позволения сказать, документа; возможно, что он повлечет за собой лавину обследований и допросов. Грязный тип этот Рохвиц, интриган и карьерист, член фашистской партии с 1927 года, как выяснилось… «Чего он добивается?» — размышлял Хагемейстер. Даже мало-мальски сносным педагогом не был этот полуневежда и фанфарон. Опустив голову, Хагемейстер в задумчивости ходил маленькими шажками по кабинету… Есть люди, которые занимаются интригами по врожденной злобе, они чувствуют себя хорошо только в затхлой атмосфере клеветы и склоки. Он корил себя, что раньше не раскусил этого негодяя, этого тупицу, пивохлёба и пошляка. Только из профессиональной этики он все эти годы оставлял Рохвица в школе и на многое смотрел сквозь пальцы. И вот теперь этот субъект, сбросив маску, предстает перед всеми в своем истинном обличье — как штурмовик, как бахвал, как махрово разросшееся в эту грозовую весну ядовитое растение.