Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 101

«5-е июля, 2015-й год.

«Я поймал бабочку с чёрно-рыжими крыльями и посадил в прозрачную банку. Так мало воздуха, так мало места. Почему-то жалость покинула меня. Оборвал бархатистые крылья и наблюдал за её страданиями. Бесконечными. Нестерпимыми. Я паук. Чудовище, погубившее красоту. Нет, я даже хуже! Потому что мог спасти её, избавить от бессмысленных мучений… Мне горько, но отчего-то стало легче. Словно чужая боль избавила меня от ощущения собственной ничтожности и ненужности. Теперь я могу губить и попрекать, держать всё в кулаке. Не только мама с папой…»

Постыдная, непрошеная и нахлынувшая подобно стихии жалость вползла в сердце Коннора. Жалость к печальному нелюдимому мальчику, чья душа так рано зачерствела. Отвергнутый, никем не любимый, он поселился в собственных фантазиях и позволил им отравить свой рассудок. Ему хотелось закричать: как можно так сильно ненавидеть и в то же время жалеть кого-то? Жалеть подонка, которого хотел убить и чьи грязные поступки он ни за что бы не стал оправдывать. И всё же…

Вернулся домой, когда часы на дисплее мобильника уже показывали второй час дня. Завесил в гостиной шторы, по инерции достал подушку с одеялом и бросил на диван, который не удосужился разложить. Его пошатывало от переутомления, конечности тряслись. Коннор рухнул плашмя и сгрёб обеими руками подушку, но никак не мог закрыть глаза, избавиться от уродливых картинок, минувшей ночи. «Неужели так будет до самой моей смерти? Ни одного однозначного ответа, ни одного определённого чувства, никакой истины даже близко не будет… Это и есть человечность? Как же я вляпался! ― мысленно усмехнулся. ― Но что я понял наверняка: равнодушие ― яд, отрава для людских сердец и для всего живого. Как же хочется, чтобы каждое человеческое существо было укрыто искренней любовью и сочувствием. Но это невозможно. Ведь им спокойнее спится, когда у них есть ядерное оружие, деньги и власть. И вряд ли это когда-нибудь кончится. Только если навсегда. ― Смежив отяжелевшие веки, он призвал на помощь драгоценную дурашливую улыбочку и лучистый взгляд любимых глаз. ― Вот так, смотри на меня. Обними меня. Забери меня. Я так устал, родная. Так устал…»

Огромное, непостижимое чувство разрывало его изнутри ― сострадание ко всему человеческому роду.

***

Зимняя сессия далась Мари тяжело. Нужно было приезжать на экзамены в университет, тогда как она привыкла слушать записи лекций и заниматься дома. С другой стороны, преподаватели настоятельно рекомендовали после рождественских каникул начать вновь посещать занятия, и всё происходящее можно было считать разминкой перед возвращением. Ей не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем общаться. Лишь ответственный приём антидепрессантов помогал Мари окончательно не замкнуться в себе и хотя бы иногда отвечать на сообщения Коннора и Кристины. Но, как назло, именно с самыми дорогими людьми ей меньше всего хотелось поддерживать связь. «Ты ни в чём не виновата, ― прокручивала изо дня в день слова своего психотерапевта, как молитву, ― даже в том, что пришла в его дом одна. Тебе было больно, и ты хотела получить ответы, ведь это справедливо. Вина полностью лежит на Роберте. Ты не испачкаешь близких его поступком, если позволишь им быть рядом».

Всякий раз, когда Мари мысленно возвращалась к тому вечеру, всё больше осознавала, что самым ужасным был не сам акт насилия: она сумела бы пережить, воспользуйся ею какой-нибудь отморозок на студенческой вечеринке, но воплощение детских страхов уничтожило её. А ненависть к себе из-за того, что так много лет «позволяла» злу совершаться, мешала объективно оценить случившееся. «Рутина сейчас полезна, ― уверяла на сеансах доктор Роудс, ― у тебя должна быть твёрдая почва под ногами». Мари была прилежна и старалась выглядеть «нормальной», хотя это было не совсем то, о чём говорила доктор Роудс, но, в конечном счёте, она разобралась, что речь шла не о держании приличной мины, а о повседневных делах. Психотерапевт постепенно пыталась вернуть ей желание погрузиться и в другую часть рутины ― общение с семьёй и друзьями.

«Я понимаю, ангел ― прекрасный образ, светлый, надёжный. Он всегда был твоим якорем. Но ты должна отделить любимого человека от вымышленного ореола святости: чрезмерная идеализация мешает любить и принимать себя рядом с ним. Когда придёшь к этой простой и комфортной мысли, то поймёшь, что возобновление общения с Коннором положительно скажется на твоём самочувствии. Помнишь, ты говорила, что в детстве так и было?»

Конечно, она помнила. Помнила каждый день. Каждый чёртов ненавистный день, в который хотелось лежать под одеялом и изучать пыль на потолке. В этих воспоминаниях не было убивающей горечи правды, не было злосчастного вечера в доме дяди, не было вереницы судебных заседаний, где приходилось доставать на глазах у незнакомцев самые постыдные и жуткие воспоминания, не было оправдательных речей адвоката и несчётных извинений Роберта ― заунывных, хмурых, поросячьих страданий напоказ. И, конечно, Мари отдавала себе отчёт, что если бы не поддержка Коннора, от которой она пряталась, которой стеснялась, она бы просто свихнулась в те угрюмые дни.

Одиночество закупорило Мари в бутылке непрекращающегося однообразия, множило пустоту в груди. Жалеть и винить во всём себя одну становилось невыносимо.

Когда Хэнк спрашивал его: «Как дела, сынок?» ― Коннор всегда отвечал, что нормально. Это был наиболее удобный и правдоподобный ответ. Он наотрез отказался от помощи специалиста, уверяя себя и окружающих, что справится. В сообщениях Мари он нашёл, как ему казалось, подходящее лекарство для души ― тот самый совет держаться рутины. Он тоже понял его по-своему и вместо исцеления повседневностью заточил себя в неё. Бегство в самое пекло сложных расследований оказалось неплохим бегством от страданий. Поначалу.

Он хотел быть сильным ради Мари. Он писал ей, даже когда она не отвечала, и никогда не обижался на её молчание. Со временем осторожно пробовал развеселить и присылал дурацкие шутки и мемы, как в старые добрые времена. Мари отвечала ему хохочущими до слёз смайликами, и в них он не видел её смеха ― только слёзы, и ощущал собственную никчёмность, не способность по-настоящему помочь и быть рядом.

Затворничество Мари подстёгивало Коннора проводить больше времени с её друзьями: так он чувствовал себя ближе к дорогому человеку и не падал духом. Когда они встречались в баре, Кристина нередко приходила с Марселем, и это был настоящий вызов благоразумию. Но при своей новой девушке бывший любовник Мари вёл себя вполне мирно и часто интересовался её самочувствием.

― Мне больно смотреть на то, как ты делаешь вид, что прекрасно справляешься со всем этим говном, ― внезапно начала Крис, когда Марсель отошёл к барной стойке за очередной порцией пива.

― Я просто… ― Нервозно подбросил монету, безуспешно пытаясь повторить трюк превосходства над человеческой расой из прошлой жизни. ― Понимаешь, прошло почти два месяца, и мне всё время кажется, что глупо изводить себя. Потому что я не тот, кто пострадал от этой ситуации так же сильно, как Мари.

― Но ты пострадал, ― твёрдо добавила Кристина, с беспокойством глядя Коннору в глаза. ― И тебе необходимо признать это. Кончай геройствовать во имя непонятно чего. Иначе сваришься в собственной башке. ― Заботливо положила ладонь на манжету его свитера. ― Если будет паршиво, можешь звонить в любое время. Мари часто так делала, ― добавила она, понимая, что это привлечёт внимание её собеседника лучше уговоров.

Он был благодарен Крис. Но не знал, хватит ли у него духу стать с ней более открытым.

Утром 23-го декабря он гулял с мыслью, что прошло ровно два месяца с тех пор, как горели его окровавленные кулаки, стёртые о челюсть паука. Коннор не чувствовал, как тих и свеж этот день, как невесомо и волшебно кружит в воздухе искрящийся снег. Он забыл, каково это ― чувствовать красоту, и продолжал жить в той губительной ночи. Показавшаяся впереди старая вишня, усыпанная белыми хлопьями, выдернула его из унылых раздумий и заставила остановиться. Пересёк проезжую часть и медленно побрёл в сторону знакомых стен. На веранде он увидел свою Мари, тихонько покачивающуюся на плетёной качели, уткнувшись в книгу. На ней была лишь его старая голубая рубашка, трусы и один шерстяной носок до колена с красными оленями. Она безостановочно дымила сигаретой, отрешённая и безразличная ко всему вокруг ― будто не чувствовала холода суровой детройтской зимы. Коннором овладело предсказуемое зудящее под кожей желание укрыть её своим пальто, обнять, отогреть. Но он не знал, нужно ли ей это. Роджер часто вздыхал, что дочери теперь никто не нужен.