Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 98



Это радость — смотреть на нее за ужином. Мне нравится в ней все — каждое движение, каждая черточка. Я не притронулся к еде, лишь смотрю, как плавно проводит Вера ложкой, берет ровно столько, чтоб положить в рот, почти не раскрывая губ. Смотрю на изгиб ее руки и плеча, на профиль, скользящий по стене, покрытой витьем из огненных бликов.

Она заставляет меня есть, а я не могу. Чтоб успокоить ее, жую стебелек черемши. Вера очень проголодалась. Я вижу. Ей достается с ребятами. Целый день с утра до ночи, недели и месяцы в этой избушке. Только и развлечения — по ягоды и по грибы да иногда, как праздник, на лодке в соседний поселок, в магазин. Поставлю себя на ее место — страшно и тоскливо. Потому, наверно, и прильнула она ко мне, что в невыразимой одинаковости дней не могла больше оставаться одна.

Упрекают ее, что она изменила мужу. А разве можно это назвать таким словом? От него больше чем по полгоду нет никаких вестей. И так пятый год... Из скудных Вериных рассказов о нем знаю, что дома он лишь зимой, и то не всегда. С годами, с долгими разлуками перемешались, перетасовались чувства, ускользнуло что-то, что связывает. И он спокоен. Ему-то не так одиноко. Мужчинам, конечно, не так одиноко. Вера знала, то ли почувствовала что он там не один. А ей больно и безнадежно. И все-таки она любит его. Да, любит. Я знаю, что любит. Или мне так кажется?..

Бывает, посмотришь — совсем она молодая, а то вдруг резче станут морщинки у глаз и губ, слабее движения, заметней светлая полоска в волосах. Так скудно одарила ее радостью жизнь, так щедро наградила печалью и одиночеством.

— Почему нас так притягивает? — шепчет Вера. — Никто мне больше не нужен, только ты.

Разве может кто-нибудь ответить на этот вопрос? Я слышу, как бьется ее сердце, вбираю ее тепло. Я не задумываюсь, почему так. Я даже не знаю, как это все назвать. Слово «любовь» кажется маленьким и затертым. Его так измызгали, засюсюкали и запели, что сейчас, здесь оно не у места. Не могу я назвать любовью эти минуты. Это жизнь. Просто жизнь. Да, жизнь и только, потому что иначе мы не можем.

Мы смотрим на потолок. Красная перевить бликов бледнеет, и темнота крадется из углов.

Вера осторожно высвободила руку из моих рук и отодвинулась.

— Павел вчера прислал перевод. И я прогнала тебя.

Она прижала к груди мою голову. Она гладила мое плечо. Она успокаивала меня, как ребенка. При мне она редко вспоминала мужа. Но я помню каждое ее слово о нем — так мне тяжело в эти минуты. Чувство двойственности, двусмысленности, вины перед незнакомым человеком бередит сердце. Я понимаю, что Вера не моя, и это горько.

— Почему мы так поздно встретились, — говорит она, и в голосе ее нет вопроса — только сожаление.

— Где он?

— Не знаю. Не написал.

Смутно и глубоко, так, что не разобрать, не понять еще, клубится в груди у меня даже не мысль, а чувство, смутная догадка, что нам надо остаться вместе надолго. Я ничего не говорю Вере, но всё чаще прислушиваюсь к невнятному голосу, рожденному тоской по этой женщине. Ее наивные и ясные намеки я слышал не раз. Когда-то они настораживали, но теперь я знал, что ничего, кроме откровенного желания быть со мной, за ними не скрывалось. И все же до сих пор я лишь ощупью, смутно подходил к тому, чего Вера желала ясно и открыто.

Она поднялась на локтях и смотрела на меня. Протяжно смотрела. Она вся сгустилась в этом взгляде, вся вобралась в него. Неверная тьма скрывала ее глаза, но взгляд я чувствовал. Спокойная радость и тревожное тепло входили в меня. Я боялся спугнуть этот взгляд, не решался пошевелиться, опасался вздохнуть. В печке вспыхнули головни, и на мгновение дрожащий свет прикоснулся к ее лицу. Она закрыла глаза. Потом в угольной тьме я долго видел ее, омытую замирающим пламенем.

Я закопался в ее волосы, закрылся ее руками, а в памяти было торжествующее и усталое лицо, отлитое из неожиданного всплеска огня.



Вера жалела, что мы не встретились раньше. А я не знаю, могло ли случиться все это раньше. Пожалуй, нет. Ведь меня привязывает к ней ее горькая умудреннослть, ее трудная ноша, ее колдобистые дороги. Будь она зеленой девчонкой, не захватилось бы сердце, не привязалось бы к ней, не приросло бы. Нет, не приросло бы так.

Вот поэтому-то еще я и думаю, что это не любовь. То в юности, когда не ясно, чего хочешь, когда розовый туман вместо будущего и будущее рисуется бесформенным облаком, которое по желанию меняет очертания. Сейчас другое. Жизнь видится такой, как есть, резко и четко, без дымки. Даже неопределенность стала в ней трезвой деталью, о которой всегда помнишь.

Мне кажется иногда, что с годами жизнь обнажается, с нее сходят все покровы, ты начинаешь видеть ее тело, ее кожу, потом видишь нервы и кости, на которых все держится и которые всем управляют. Становятся понятны причины, концы и начала. Но это знание не отвращает от жизни. Оно ведет тебя все дальше и глубже.

И встречаешь женщину, которая тоже видит все, как и ты. И нет уже тайны в отношениях, нет юношеской серебряной туманности, нет облака, из которого воображение лепит по своему произволу, что захочет. Нет ничего от любви, про которую столько наговорено. Но есть сходство судеб и нелегкое влечение нашедших друг друга людей. В этом своя поэзия, со своим безрассудством и радостью, но отягченная беспощадным знанием начал и концов.

Как тягостно и тревожно прощанье. А прощаемся мы второй раз. Первое было ранним утром, в серой мгле холодных сеней. От него и сейчас щемит в груди. И помнится лишь ее лицо, туманно-бледное, с неясной тенью под бровями; неотрывно смотрящие на меня глаза; губы, чуть приоткрытые от волненья; смятые волосы, упавшие на плечо. А я ухожу. Ухожу. Ухожу. Вера прижалась лицом к моей груди, прижалась ухом к сердцу и слушала его стук. Все слушала, слушала... И потом поцеловала рубаху у сердца. Да, поцеловала меня в сердце. И теперь я не помню ни одного ее поцелуя, кроме этого — в сердце.

И вот второе прощанье. Мы далеко друг от друга. Я опускаю мотор в воду и оглядываюсь на берег. Там, на камнях, в небе с прорезями осенней синевы, стоит Вера. И Серьга стоит в своем накомарнике, и Андрей прижался к ноге матери. Стоят и еще люди, но я никого больше не вижу. Только Веру вижу на черных камнях, на осенних облаках, на зеленоватом льдинистом небе. Только вижу, как смотрит она на меня и ветер относит прядь волос.

Мы должны отвалить первыми. Я рванул за шнур. Мотор задрожал, и булькнула под винтом вода, И только на мгновение смог я обернуться к берегу. Вера все стояла, прижав руки к груди. И сыновья стояли около нее, а за ее спиной вверх по Ангаре тащились облака.

Она пришла меня проводить. Все знали, что она провожает меня. Все осуждали ее и говорили о ней плохо, а она пришла.

Не знаю, что будет. Знаю только, что эта ее смелость, так же как поцелуй в сердце, останется со мной.

Шлепко бьет по борту крупная зыбь, холодные брызги заносит в лицо. Беспощадной ясности даль смотрит в глаза. Ярко горят в тайге первые факелы осин.

Я оборачиваюсь, и все виднеется фигурка Веры на черном берегу, а ребятишек уже не видно.

Бывает же — не верится в то, что видят глаза, трогают руки, чувствует тело. Я сижу в мягком кресле, мягко гудит мотор, мягко и плавно текут за окном берега Енисея. Наши геологи и Николай Нилыч возвращаются в Красноярск. Они все закончили, а мне еще идти по трассе с другим отрядом.

Но это потом. Пока я сижу в кресле «Ракеты», прислонившись щекой к спинке в чистом холщовом чехле. Сижу, лениво бросив руки на колени и вытянув ноги. Сижу и смотрю, как горит осеннее пламя осин, как утреннее солнце продирается сквозь туман, как дымятся острова.

Мне не надо держать тряскую ручку мотора, вычерпывать банкой воду, помогая засорившейся «лягушке», не надо следить за рекой, высматривая, не торчит ли впереди горб топляка, о который можно сорвать шпонку. Я могу подняться с кресла, подойти к буфету в конце салона, достать бумажник и купить бутылку «Саян», пачку печенья или коробку папирос, хоть и не курю.