Страница 93 из 98
Только занялся я с «лягушкой», в дом ввалилась компания в брезентовых плащах, рогатых от воды, и мокрых сапогах. Вошли, встали у двери. С них мигом натекла лужа. Неуклюжие, словно бы не трое их, а пятеро. Всю комнату заняли.
— Принимайте гостей, — говорят. И толкутся на месте, видно, что от дома отвыкли, давно не были в жилье: тесно им и непривычно.
Это топографы. После нас работали на Гороховой шивере у Ковы, а потом ниже.
Теперь, когда они содрали с себя всю мокредь и разулись, стало видно, что это совсем разные люди. Казались же в плащах одинаковыми.
Первый — коротышка. Парню лет двадцать, а совсем маленький, хоть и плотный и лицо пухлое, телячье.
Второй — высокий и крепкий, с русой бородой, подстриженной кругом и обрезанной, как щетина. Из-под кепки буйно выбиваются волосы и лезут в глаза.
Третий — тоже высокий, но сутулый и лысоватый. У него лицо, точно кирпичная маска, резко отделяется от белого лба и залысин.
Когда Зина подогрела остатки обеда и ребята сели за стол, мы с Михаилом собрали их плащи, сапоги и штаны — потащили в баню сушить.
— Это Валя, моя жена, о них позаботилась, — толковал мне Михаил. — Если б она не велела баньку истопить, как теперь жили-то?
Вернулись домой, ребята уже пообедали. Кирилл зажигает лампу, Юля протирает законченное стекло, Митя карты раскидывает.
Но игра не вязалась Дмитрий Иваныч, тот, что лысоватый, на середине кона отложил карты, достал папироску и откинулся к стене. Точно обо всем сразу позабыл.
Митя заерепенился:
— Что ты? Надо кончить. Зря я трудился — колоду тасовал.
Дмитрий Иваныч словно не слышал.
— Кирилл, как сезон-то прошел? — И, не дожидаясь ответа, затянулся папиросой. — У нас тяжело-о.
Русый Илья тоже опустил карты.
Розовый Пашка уставился на начальника, ротик кружочком раскрыл.
— Главное — с деньгами хреново, со снабжением... — продолжал Дмитрий Иваныч. — К трудностям привыкшие. Но ведь за все лето лишь пару авансов получили, да к концу маленько подбросили. Вот и работай... И бензин получали через пень колоду. Бесхозяйственность в нашей изыскательской партии первосортная! Расскажи кому-нибудь — не поверят. Разве не анекдот — две бочки бензина привезли нам с Енисея за шестьсот километров на двадцатитонной самоходке! Я как увидел такое внимание, чуть не заплакал. Ведь здесь, в Богучанах, нефтебаза. Надо немножко подумать и завести для нашего дальнего участка один катер. Будет он возить бензин не дальше чем за сто километров. Думать, что ль, нечем... Две бочки за шестьсот верст тянут на самоходке!
Дмитрий Иваныч прикурил от лампы погасшую папироску.
— И отношение... как к бедным родственникам. Вот обратно добираемся. Стыдно ведь! Как нищие или воры. Да. Пришлось воровать, что ж поделаешь. У своих воровали. Сначала за христа ради ехали. Где ведро выпросим бензина, где солярки банку. Измучились. Добрались до Кодинской Заимки. Ну, думаем, теперь горя мало — здесь свом. Сошли на берег, видим — склад наш. Емкость пустая, бочки тоже пустые. Покрутили, оказалось две полных. Идем к Филиппову. Так и так, мол, давай бензину. Работу кончили, возвращаемся на Енисей.
— Сам, — отвечает, — сижу без бензина. Скоро должны подбросить. Обождите денька три.
Вот так расчет — денька три! Они и неделей обернутся. Нет уж, думаю, дорогой, сам жди. Не днями тут пахнет. С чего бы среди пустых бочек прятать полные, если бензин к тебе уже плывет?
И ведь не домой мы спешим на Енисей. Нам еще на Осиновский створ добираться — там срочная работа.
Ладно. Легли спать, а утром, не светало, я ребят разбудил и потихоньку — на берег. Открыли бочку, набрали канистру, бачки да ведро. С тем и приехали.
— А у вас ведерка не найдется для нас? Поделитесь?..
Желто светит лампа. От нее лица кажутся латунными. У Дмитрия Иваныча лоб и залысины стали еще белей. Я смотрю на него и думаю о великом бескорыстии, о необъяснимой любви к трудной жизни таежного бродяги, о неизбывной беспечности умудренного человека. Он знает — без него ничего не начнешь на створах будущей плотины. И он делает свое дело. Он живет впроголодь, он ругает дураков, которым тепло на базе, он побирается бензином у бакенщиков, но упорно делает свое дело. Безвестный, пробирается он по реке, по тайге, по скалам...
Он будет за тридевять земель, когда здесь начнут строить плотину и станут сверяться с картой, на которую он нанес главные точки. Без них нельзя ни проект составлять, ни работать. Но ни крупицы славы не достанется ему. И это его нисколько не огорчает. Не нужна ему никакая слава. Скажи о ней — отмахнется и всерьез не примет.
Он будет где-нибудь на полярном Енисее или на Лене, где в июле еще снег на берегах и незаходящее солнце не может развеять низкие облака. Он развернет случайно оказавшуюся газету и увидит снимок великой плотины, о которой знает весь мир. И на этом снимке — сосенка, приросшая к крутой скале, смутно видна на изжеванной бумаге.
А ведь он первым стоял у этой сосны и отыскал там крохотную площадку для теодолита.
Потом он вырвет фотографию и спрячет в полевую сумму, где лежит карта с точками для будущей плотины.
Все-таки наступил этот час. В ранней осенней тьме неровно посвечивает окошко. Вера топит печь, не зажигая света. Она любит так сидеть в полутьме, в красных бликах пламени.
Я тихо постучал в стекло и вошел в сени. Она уже стояла у раскрытой двери. Она прижалась ко мне.
Смутная тревога, которой я не верил, но которая жила в душе после утренней встречи, сразу растаяла в тепле ее рук, в дыхании ее, в волосах, освещенных желтыми отсветами. Вся она была здесь. Ни одной мыслью, ни одной частичкой не отделялась от меня. Она пристала ко мне словно комок теплого душистого воска. Я мог делать с ней, что хотел. Не мог и не хотел лишь оторвать от себя.
Так мы стояли у порога. В полутьме я видел ее почти закрытые глаза, лицо, неверно очерченное робкими отсветами, ухо в раскаленной паутине волос. Я гладил ее плечи и спину, ловил каждую каплю ее тепла, каждую струйку дыхания. Я пропитывался ею и не мог насытиться, не мог нарадоваться, не мог наглядеться.
— Иди в дом. Не стой на холоде.
Вера оторвалась от меня.
Удивительно уживаются в ней самозабвенье и трезвость. Я простоял бы в дверях час и больше и не подумал бы никуда идти, если б она не позвала.
Печурка из железной бочки румянилась красными пятнами. Ребята спали за перегородкой на нарах, укрывшись трепаным одеялом. Серьга дышал в затылок Андрею.
— Давай ужинать, — сказала Вера.
И все мне не верилось, что она рядом. Я очень мешал ей. Я держал ее руки в своих, когда она ставила сковородку, я прижимался щекой к ее уху, когда она долбила кашу ложкой, я шел за ней шаг в шаг к полке за солью, в сени за пучком черемши. Я не мог оторваться от нее ни на минуту. И она не отстраняла меня, только тихо смеялась и иногда, отвернувшись от печки, дотрагивалась губами до моих губ.
Было легко, весело, звонко. Мы были одни. Мы были очень нужны друг другу. Мы ничего не помнили и не вспоминали сейчас. Мы радовались. Просто радовались. Да, радовались близости.
Почему так настороженны и недоверчивы люди к этой близости? Чем она мешает тому же Николаю Нилычу? Почему мы должны ее остерегаться? Что-то есть в такой настороженности от надуманных сухих церковных сказок, от костяного перста, указующего, что можно и что нельзя. Почему нас нужно учить, как вести себя? Мы сами знаем цену горю и радости. Почему же радость нужно гнать, если она пришла не вовремя? Да и почему не вовремя? Разве для нее есть расписание?
Я люблю смотреть, как Вера собирает на стол. И нечего ведь собирать. Но как-то очень аккуратно, заботливо режет она черемшу на дощечке, ставит сковороду, наклонившись к свету, осматривает ложки и споласкивает в миске с водой.
Она ко всему внимательна и очень внимательна ко мне. Из-за меня затеяла всю эту колготню с ужином. Я совсем не голоден, но не стал ее отговаривать, чтобы только посмотреть, как она готовит.