Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 63

— Чего это ты?

— Так... Вспомнила...

«Вот Марина заболеет с досады! Так ей и надо! Я ей еще и нарочно скажу, что сама большевичка. Пусть сохнет от тоски».

Нюра еще долго ворочалась, а когда тетка стала тихо посапывать носом, она осторожно сползла с кровати и пошла босой в соседнюю комнату, где лежал отец.

— Батя, вы не спите?

В хате было так темно, что они с трудом различали друг Друга.

— Чего тебе?

— Так... Скучно что-то.

Она побежала, принесла одеяло, завернулась в него, уселась на постель к отцу.

— Чего же тебе, цыганка, скучно? Теперь никому не весело. Вот подожди, может и повеселеет.

— Да нет, мне уже не скучно... Я рада, что вы приехали. Я недавно на хуторе у мамы была. И Серко наш жив. А фенькин батька тоже за красных. Фенька думает, что я ничего не знаю, а я все знаю. А Марина маме житья не дает. Ох, она, если узнает, ох, и будет она ругать вас, батя! И дед Карно вас будет ругать.

— Жив дед-то?

— Живой.

— Маринин сын, офицер, вернулся?

— Недавно. Он против вас воевать ходил, а потом как помчался верхом из станицы! Райкина сестра, учительница наша, Таисия Афанасьевна—невеста она ему. И атаман удрал, а Лелька с матерью тут. Атаманша говорила...

— А ты чего у атаманши делаешь? Зачем к ней ходишь?

— К Лельке хожу. В одном классе мы.

— А теперь брось, не ходи.

- Не ходить?

Минуту-другую она сидела молча.

— Скажи, батя,—осторожно начала опять Нюра,—за что большевиков ругают?

— Кто?

— Да все.

— Не все. Одни ругают, другие хвалят.

— Кто хвалит? Дашка? Так разве ж она что-нибудь понимает?

— А ты понимаешь?

— Я? У нас все их ругают: и мама, и тетя, и в школе много девочек, и дед Карно, и мишкин отец Иван Макарович. И я ругала. Разве я знаю? Если бы мне сказали, что мой батька красный—я бы сроду не поверила. У нас вон Олька в классе, иногородняя, не казачка, так та—все знают, что большевичка, а отец ее председатель, что ли... Не знаю, как называется... Предревкома, кажется. Вместо атамана за главного он. Тоже наган носит, только смешно: сам в пиджаке, а сбоку наган.

— Смешная ты,—улыбнулся отец.—Ложись-ка спать да знай—у кого совесть есть, кто любит правду, тот, хоть зарежь его, а будет большевиком.

— А мама как же?—спросила Нюра.—Она как узнает, как узнает, ох, и кричать будет! На весь хутор будет голосить. Вы же знаете, какая она... Вы ей сразу не говорите.

— Да ладно уже, ложись. Завтра будет видно.

Нюра ушла к себе. Утром первой проснулась тетка. Пока отец и Нюра спали, она уже успела сбегать к деду Карпо и сообщитъ ему о приезде Степана.

— С винтовкой! С красным бантом!—подчеркивая каждое слово и разводя руками, шептала она,—К жинке своей теперь на хутор собирается. Красную ленту Нюрке привез.

Дед Карпо побагровел от злости и наотрез отказался дать лошадей. А тетка, вернувшись домой, сказала, что дед захворал.

Степан сбегал в ревком и там узнал, что вот-вот на хутор отправится тачанка. Ему пообещали взять на эту тачанку Нюру.

Через полчаса за ней заехали. Она быстро уселась и укатила. Степан холодно попрощался с теткой, отказался от завтрака и, оседлав коня, поскакал верхом.



Когда Нюра приехала домой, отец был уже там. Мать она застала растерянной и встревоженной. «Так я и знала»,—подумала она. Но все-таки не могла удержаться и стала рассказывать:

— Сидим мы с тетей, вдруг дверь отворяется, а на пороге...

— Ну и ладно. Без тебя знаю,—перебила мать.—Не слепая.

Нюра достала отцовский подарок.

— Гляньте.

Мать повертела ленту в руках. Вспомнилась своя молодость. Когда-то такие нарядные ленты она носила сама. Но это было давно. Это было еще тогда, когда жила она у своего отца. Вышла вот замуж за бедняка. Отец этого до сих пор простить не может. «А Степан?—горестно думала она,—ему мало того, что люди стали смеяться над моей бедностью, он еще и в большевики полез. Теперь и вовсе засмеют меня».

— Спрячь,—она швырнула ленту,—дюже красная.

Нюра посмотрела на отца, тот пожал плечами и поднялся.

— Сколько ты Марине должна?—спросил он.

— Чего?

— Всего: денег, пшеницы муки, сала...

— Ох,—мать замотала головой,—и не спрашивай. Пшеничку отдашь,—гроши возьмешь, гроши отдашь,—масла задолжаешь. И речно в долгу, и вечно в долгу, а долг все растет. И работаешь на нее, проклятую, и все не расквитаешься...

— Так... Ну, а кто ж тебе помогал здесь? Меня четыре года не было, я из окопов не вылезал. И летом в пекло, и зимой в стужу, и в дождь, и в бурю сидел с винтовкой, а ты тѵт маялась, пропадала, голодала. Кто тебе, я спрашиваю, помогал? Кію тебя жалел? Атаман? Иван Макарович? Дед Карпо? Марина? Ну, какая власть, какие люди тебе помощь дали, пожалели тебя? Тетке тоже, небось, должна?

— Она просила, мама, сказать, что за вами еще гроши есть,—напомнила Нюра.

— Ой, боже! — устало проговорила мать,—и что это за наказание! И так сердце все изболело, а тут ты еще... Да мне же теперь проходу с тобой не дадут. Кабы ваша власть была, а то вас завтра всех перепорют нагайками, а тогда что я буду делать? Ты на коня вскочил и ускакал, а мне как? А мне потом люди скажут: «Ты кто? Чья жинка? Большевика? Ну, скажут, и иди к большевикам, пусть они.тебе и землю и хатѵ дают, а с нашей казачьей земли—геть! Долой!». И последнюю хату заберут, и последнюю корову уведут. Что ты—в своем уме, или у тебя уже разума совсем нет? Меня не жалеешь, так хоть бы дочь пожалел.

Отец терпеливо слушал, не перебивал ни единым словом.

— Э-э-эх,—вздохнул он, когда мать умолкла,—и что ты за человек?

Он долго и обстоятельно рассказывал ей, что делается в Москве, в других городах, в деревне, в станицах, объяснял, кто такие большевики, за что они борются, напомнил ей десятки тяжелых обид, которые пришлось терпеть ему и другим беднякам от атаманов и богатых казаков, снова и снова приводил примеры, указывал на кулачку Марину, на то, как пользовалась она безвыходным положением оставленной им здесь семьи, с жаром и увлечением рисовал картины будущей жизни.

Мать в конце концов с обидой в голосе сказала:

— Сроду ничего этого не будет. Как все было, так и останется. Не нами власть посажена и не нам ее устанавливать. Никаких кулаков нет, а что Марина дрянь, так это верно. А что тебе большевики голову кто его знает чем забили, тоже верно.

Исчерпав все средства, которыми Степан надеялся хоть немного убедить жену, он вдруг вспылил:

— Как твой отец Карно кулак и мать кулачка, так и ты тем же соком пропитана. Вари тебя в десяти водах—не вываришь. Мало, видно, с тебя Марина шкуру драла, было б больше с тебя ее драть, может — и поумнела бы.

— Как мама Марину увидит,—вмешалась в разговор Нюра,—так я и не пойму—не то она ей продалась, не то нанялась, а Марина туды-сюды носом крутит. «Ты ж мне хату побели, ты же мне огород пополоть приди», а мама старается и старается, а потом сидит да плачет. А я бы ту Марину в колодезе утопила.

— Язык прикуси! Кто же на старших говорит так, дура!—обрезала ее мать.

Отец безнадежно махнул рукой и вышел из хаты.

Мать потупилась, и слезы потекли по ее щекам.

— Ждала я, ждала его и вот дождалась...—горестно запричитала она.

XVII

Через несколько дней и в станице и в хуторе узнали о том, что красные заняли Екатеринодар.

— Видишь,—сказал жене Степан,—а ты говоришь, что наша власть короткая. Столицу Кубани взяли, а Россия и давно вся советская. Наша теперь власть, бедняцкая. Поняла?

— Ничего я не поняла,—зло и упрямо ответила Карповна,— Сегодня взяли, а завтра отдали. Никогда не поверю, чтобы казаки свою родную Кубань продали.

— Да при чем тут казаки?—возмутился отец.—Казаки здесь жили и будут жить. Только по-другому, не попрежнему. Не будет так, чтобы с бедного казака три шкуры драли. Да что, тебе говори, не говори—ничего ты не понимаешь.

— И понимать не хочу, и не морочь ты меня. Скажи лучше, где гроши взять? Вон хата уже с одного бока осела, и муки нет, и сена нет, и на зиму Нюрке ботинок нет, а ты мне со своими большевиками.