Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14

«Кто?» (Грубым тоном.)

«Как?» (Неподобающим тоном.)

«Где?» (Откровенно агрессивным тоном.)

Переговоры шли месяцами, встречи на высшем уровне проходили в кухне гостиницы Бекмана – среди кастрюль, под шкворчание кипящего масла, неизменно пахшего жареной рыбой, – пока моя мать, словно надсмотрщик, отдавала распоряжения кухарке Росите. Антония де Нарваэс никогда не опускалась до банальной лжи, будто бы мой отец погиб, не делала его героем гражданской войны – на этот титул рано или поздно может рассчитывать каждый колумбиец – или жертвой какого-нибудь романтического происшествия вроде падения с породистого скакуна или дуэли за восстановление попранной чести. Нет, я всегда знал, что он где-то есть, а моя мать подытоживала дело неопровержимой истиной: «Просто это где-то – не здесь». И тогда впервые это слово, которое в детстве казалось мне таким трудным (пешереек, говорил я, заплетаясь на уроках географии) обрело для меня новую действительность, стало осязаемым. Там, на этой кривой увечной руке, выросшей у моей страны, на этом богом забытом обрубке, отделенном от остальной родины сельвой, которая вызывала лихорадку одним своим упоминанием, там, где болезней насчитывалось больше, чем обитателей, и где единственным проблеском человеческой жизни был примитивный поезд, сокращавший путь от Нью-Йорка до Калифорнии охотникам за удачей, там, в Панаме, жил мой отец.

Панама. Для матери, как и для всех колумбийцев, которые обычно действуют по образу и подобию своих правительств, подвержены тем же безумствам, испытывают те же антипатии, Панама была не более реальна, чем Калькутта, или Бердичев, или Киншаса, – слово, пятнающее карту, вот и все. Правда, железная дорога вытащила панамцев из забвения, но ненадолго, на мучительно краткий миг. Спутник – вот что представляла из себя Панама. И политический режим делу не помогал. Стране к тому времени было лет пятьдесят, и она начинала вести себя соответственно возрасту. Кризис зрелости, этого загадочного среднего возраста, когда мужчины заводят любовниц, которые в дочери им годятся, а женщины воспламеняются без причины, у страны проявился по-своему: Новая Гранада стала федерацией. Словно поэт или артист кабаре, взяла себе новый псевдоним: Соединенные Штаты Колумбии. Так вот, Панама была одним из этих штатов и держалась на орбите гранд-дамы-в-кризисе скорее силой притяжения, чем другими причинами. Это изящный способ сказать, что влиятельным колумбийцам, богатым торговцам из Онды или Момпокса, политикам из Санта-Фе или военным откуда угодно на штат Панама и все, что в нем происходило, было наплевать.

И там жил мой отец.

«Как?»

«Почему?»

«С кем?»

В течение двух долгих, словно века, лет, на нескончаемых кухонных сеансах, увенчивавшихся невероятно сложной в приготовлении жареной телятиной или простым рисовым супом с агуапанелой, я потихоньку оттачивал технику допроса, а Антония де Нарваэс, словно тушеная картошка, мягчела под моим напором. Я услышал от нее про газету La Opinión Comunera, или El Granadino Temporal, узнал про неполное затопление «Юниона» и даже немало заплатил одному гребцу, чтобы свозил меня на бонго посмотреть торчащие из воды трубы; узнал я и о свидании на «Исабели», причем рассказ матери на вкус отдавал хинином и разбавленным спиртом. Новая лавина вопросов. Что случилось за два десятилетия, минувшие с тех пор? Что еще о нем известно? Неужели их пути не пересекались все эти годы? Что делал мой отец в 1860 году, когда генерал Москера объявил себя верховным главнокомандующим и страна утонула – да, дорогая Элоиса, в который раз, – в крови противоборствующих? Что он делал, с кем обедал, о чем говорил, пока в гостиницу Бекмана на одной неделе прибывали либералы, а на следующей – консерваторы, и моя мать кормила одних и перевязывала раны другим, словно колумбийская Флоренс Найтингейл? Что он думал и писал в последующие годы, когда его товарищи – радикалы, атеисты и рационалисты, захватили власть, как он и мечтал с юности? Их идеалы процветали, духовенство (бич нашего времени) было лишено своих непроизводительно использовавшихся угодий, а Его Высокопреосвященство Архиепископ (рука, направляющая бич) надлежащим образом заключен в тюрьму. Неужели перо отца не оставило в связи с этим следа в прессе? Как такое было возможно?

Передо мной представала ужасающая картина: мой отец, едва начав рождаться для меня, мог быть уже мертв. Антония де Нарваэс, вероятно, увидела, в каком я отчаянии, испугалась, что я облачусь в абсурдный гамлетовский траур по неведомому отцу, и соблаговолила избавить меня от напрасных страданий. Сочувствуя мне или под действием шантажа, или по обоим причинам разом, она призналась, что каждый год, примерно 16 декабря, получала от Мигеля Альтамирано небольшое письмо, в котором он описывал свою жизнь. Все они остались без ответа (меня поразило, что она нисколько этого не стыдится). Антония де Нарваэс сжигала письма, но сперва прочитывала, как читают очередную часть романа с продолжением авторства Дюма или Диккенса: интересуясь судьбой главного героя, но всегда осознавая, что ни блаженненького Дэвида Копперфильда, ни несчастной слезливой Дамы с камелиями на самом деле не существует, что все их радости и беды, какими бы трогательными нам ни казались, никак не влияют на жизнь людей из плоти и крови.





«Ну так расскажи мне», – потребовал я.

И она рассказала.

Рассказала, что несколько месяцев спустя после прибытия в Колон Мигель Альтамирано обнаружил, что репутация запальчивого писателя и сторонника прогресса опередила его, и не заметил, как оказался на службе в газете Panama Star, той самой, что бедолага мистер Дженнингс читал на «Исабели». Рассказала, что моему отцу поручили очень простую миссию: он должен был бродить по городу, заходить в конторы Панамской железнодорожной компании, кататься сколько душе угодно на каком угодно поезде через Перешеек в город Панама и обратно, а потом писать, какое чудо эта железная дорога и какие неизмеримые блага она принесла и продолжает нести как иностранным вкладчикам, так и местным жителям. Рассказала, что отец прекрасно понимал: его используют для пропаганды, но не возражал, потому что правое дело, с его точки зрения, оправдывало все. С годами он начал замечать, что улицы, хоть железную дорогу запустили не один год назад, все еще не мощены, а единственное их украшение – дохлые животные и разлагающийся мусор. Повторяю: он заметил. Но это не поколебало его нерушимую веру, как будто один вид идущего поезда стирал все элементы пейзажа вокруг. Эта особенность, упомянутая вскользь, как простая черта характера, через много лет обретет решающее значение.

Все это рассказала мне моя мать.

А потом продолжила рассказывать.

Рассказала, что лет примерно за пять отец превратился в этакое избалованное дитя панамского общества: акционеры компании благоволили ему как своему посланнику, боготинские сенаторы приглашали на обеды и прислушивались к его мнению, и каждый государственный чиновник, каждый представитель старой аристократии Перешейка, будь он из семейства Эррера, или Аросемена, или Аранго, или Менокаль, мечтал женить его на одной из дочерей. Рассказала, что гонораров за колонки Мигелю Альтамирано едва хватало на жизнь закоренелого холостяка, но это не мешало ему каждое утро бесплатно ухаживать за больными в колонском госпитале. «Госпиталь – самое большое здание в городе, – заметила моя памятливая мать, цитируя одно из утраченных писем. – Он даст тебе представление о здоровье населения. Но на любом пути в будущее встречаются рытвины, и здешний путь – не исключение».

Но не только это рассказала Антония де Нарваэс. Как любой романист, она приберегла самое важное напоследок.

Однажды утром Мигеля Альтамирано в сопровождении Бласа Аросемены взял на борт в Колоне «Ниспик», куттер, набитый американскими морскими пехотинцами и панамскими мачетеро[15], и доставил в Каледонскую бухту. Дон Блас Аросемена явился к отцу накануне вечером и сказал: «Соберите вещи на несколько дней пути. Завтра мы отправляемся в экспедицию». Мигель Альтамирано послушался и четыре дня спустя уже входил в Дарьенскую сельву, а с ним еще девяносто семь человек. Неделю он шел за ними следом в вечной ночи под сенью деревьев и видел, как голые по пояс мужчины прорубают дорогу мачете, а другие, белые, в соломенных шляпах и синих фланелевых рубахах, отмечают в тетрадях все, что их окружает: глубину реки Чукунаке при попытке перейти ее вброд, но и явную любовь скорпионов к парусиновым туфлям: геологический состав какого-нибудь ущелья, но и вкус жареной обезьяны, если запивать ее виски. Гринго по имени Джереми, ветеран войны Севера и Юга, одолжил моему отцу ружье, потому что ни один человек не должен оставаться безоружным в таких местах, и рассказал, что с этим ружьем он сражался при Чикамоге, где леса такие же дремучие, как здесь, а вдаль видно на меньшее расстояние, чем может преодолеть стрела. Отец, жертва своих приключенческих грез, был очарован.

15

Мачетеро – рубщик сахарного тростника в странах Латинской Америки. – Примеч. ред.