Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 141

— Какой же ты пустомеля, Авл: ты извиняешься за ошибку, вместо того чтобы ошибки этой не делать. Ведь мы обычно просим прощения, если сделаем промах по неведению или если нас к этому принудят. Но тебя-то, спрашивается, кто толкал поступать так, что, еще не начав, ты уж просишь извинения?{114}

Так вот, этот Постумий, продолжает Полибий, «подражал наихудшему в эллинстве». Он язвительно называет его philedonos и phygoponos, т. е. любителем наслаждений и бегающим от трудов и опасностей. Например, он отправился на войну. Однако сразу по приезде у него открылся какой-то загадочный недуг и всю кампанию он преспокойно провел в соседнем греческом городке. Но как только бои кончились, произошло чудесное исцеление. Страдалец вскочил с одра и тут же написал в сенат донесение о войне, «со всеми подробностями, как будто сам участвовал в битвах» (XXXIX, 12). По-видимому, он тоже был в высшей степени индеферан к римским доблестям. Глядя на подобных людей, римляне старого поколения качали головами и говорили, что, верно, прав был Катон, браня греков: эта нация в корне развращена и, словно прокаженный, заражает своими пороками каждого, кто с ней соприкоснется (XXXIX, 12). Неудивительно, что появились люди, которые смотрели на эллинство, как дети на запретное лакомство. На людях демонстрировали полное презрение, а втихомолку приобщались к его соблазнительному блеску. Они полагали, говорит Цицерон, что у такой публики, как наша, их успех будет больше, если будут думать, что они чужды греческой премудрости (De or. II, 154; 4).

Сципион и его друзья хотели понять, по какому пути должен идти Рим, как смотреть ему на греков. Кто они — наставники римлян, прекрасные полубоги или в них средоточие греха и порока? Учиться у них или бежать их, как чумы?

Сципион вырос на греческой культуре. Отказаться от Платона и Ксенофонта, от философии и астрономии, от стихов и живописи было для него то же, что отказаться от самого себя. Притом Цицерон подчеркивает, что он всегда открыто общался с образованнейшими людьми из Греции (De or. II, 154), т. е. никогда и не думал скрывать своей любви под лицемерной маской. Один эпизод наглядно показывает его отношение к проповедям Катона.

Однажды афиняне попали в очень затруднительное положение. Чтобы разжалобить римлян, они решили отправить к ним послами не политиков, не риторов, а… трех лучших философов мира. Слух о великих мудрецах обогнал их самих. Римляне пришли в невероятное волнение. Особенно всем хотелось повидать Карнеада. Мастер блистательных парадоксов, он шутя выворачивал любой довод наизнанку, как перчатку. Молва говорила, что прибудет некий грек, «муж исключительного дарования, каким-то чудом покоряющий и пленяющий всех и вся» (Плутарх). Люди спорили, кому выпадет честь встретить их. Некий Ацилий с трудом выговорил себе право переводить их речи сенату — немудрено, ведь перевод этот ровно никому не был нужен, все и так знали греческий. Постумий Альбин, тогда претор, поспешил навстречу гостям и кокетничал перед ними своими знаниями и своим свободомыслием. Услыхав, что Карнеад отрицает все, он игриво спросил:

— Так ты считаешь, Карнеад, что я не претор, наш город не город, а граждане не граждане?

Молодежь, словно околдованная, толпами ходила за Карнеадом. Катон же был страшно встревожен. Он повсюду вопиял, что это потрясение всех основ, что нельзя приучать римскую молодежь к умозрению. Нужно срочно разобрать дело, чтобы эти опасные гости поскорее убрались из Рима. Пусть они ведут ученые беседы с детьми эллинов, а римская молодежь должна внимать только законам и властям. И к великому огорчению юношей, философы уехали (Polyb. XXXIII, 2; Lact. Inst. div. V, 14, 3–5; Plut. Cat. mai. 22; Paus. VII, 11, 4–5; Peter, Rutilius, fr. 3; Cic. Acad. II, 137). Так вот, оказывается, среди молодых людей, которые ходили за философами, был Сципион. Он говорил с ними, приглашал к себе и даже спустя многие годы обсуждал с друзья поразившие его тогда мысли (De or. II, 154–155; De re publ. III). А когда он возмужал, то говорил, что римским юношам необходимо изучать философию: их «следует как бы ввести в круг разума и науки» (De off. I, 90). Глядя на это, мы могли бы причесть его к друзьям Постумия и Альбуция.



Но тот же человек безжалостно клеймил во время цензуры многочисленных римских Иванушек, закрыл школу танцев, ибо предки считали это непристойным, и горячо призывал сограждан быть верными нравам предков. И всю жизнь для него путеводной звездой оставались не легкие греческие нравы, а суровые римские доблести. И глядя на его цензуру и общественную деятельность, мы могли бы подумать, что перед нами ученик Катона. Как же примирить эти противоречия?

Сципион страстно любил оба мира — и Элладу, и Рим. И его мечта была — некое соединение, синтез их. Должно было произойти слияние двух идей: римской и эллинской. Римская идея была в римском характере, римских доблестях — словом, идея нравственная. Быть может, даже сам идеал римлянина впервые четко сформулирован был Сципионом и его друзьями. Конечно, идеал этот существовал всегда. Но существовал в виде некой неясной идеи. Сципиону же и друзьям его удалось идею эту выразить и облечь в ясную форму. Греческая идея была в культуре. В этом соединении и был смысл его кружка. Люцилий, скажем, заявляет, что его учитель грек Аристофан. В то же время он с гневом и презрением высмеивает Альбуция, который предпочел быть греком, «а не римлянином… соотечественником… центурионов, величайших людей, героев и знаменосцев» (II, 19).

Но интереснее всего для нас мнение старейшего члена кружка, воспитателя самого Сципиона и наставника всех его друзей — Полибия. Как и его названый сын, он очень хорошо знал оба мира. Он любил римлян, но он был грек и жил в эпоху великого унижения своей родины. Мы вправе ожидать, что его самолюбию льстило раболепное восхищение Постумия и Альбуция, что его национальная гордость торжествовала при мысли, что покоренная силой оружия Греция покорила дикого победителя. Да и можно ли было пожелать этим западным варварам судьбы лучше, чем превратиться в эллинов?

Оказывается, ничего подобного. Как мы видели, Постумия он осыпает самыми злыми насмешками и с сочувствием приводит язвительные слова Катона. В чем же ошибка Постумия? В том, что он заимствовал худшее, что было в эллинстве. Что же такое это худшее? Довольно ясно — греческие нравы. Он стал труслив, хвастлив и болтлив, т. е. приобрел те самые черты, которые современники считали характерными для греков. Во всей своей «Истории» Полибий с глубоким уважением и восхищением говорит о римских нравах, которые и вознесли римлян на такую высоту. Он пишет о моральном превосходстве римлян над всеми другими народами и, конечно, над греками. Причем не только над его развращенными и порочными современниками, но и над эллинами былых славных времен. Эмилий Павел затмил Аристида и Эпаминонда, а ведь эти герои считались вершиной нравственного совершенства эллинства.

У Полибия есть одно любопытнейшее место. Он рассуждает о том, нужно ли римлянам перевозить к себе предметы роскоши и произведения греческого искусства, чтобы украсить свой суровый бедный город. И приходит к выводу, что делать этого не нужно. Если бы римляне вознеслись благодаря подобным вещам, они поступали бы правильно. Но они одерживали величайшие победы именно, когда жизнь их отличалась простотой, когда им чужды были роскошь и великолепие, а покоряли они народы, которые купались в роскоши. И дальше самое интересное. Победоносный народ, продолжает он, не должен усваивать нравы побежденных. Поэтому «внешние украшения могущества подобало бы оставить… там, где они были первоначально, ибо вернее можно… украсить родной город не статуями и картинами, но строгостью нравов и благородством» (IX, 10, 1–13). Иными словами, украшением греческих городов являются статуи и картины. Римского же — строгость нравов и благородство. Несомненно, он был сторонник того же синтеза, что и его названый сын.