Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 186 из 200



Я признаю себя виновным в том, что я был одним из главнейших, главным организатором убийства Сергея Мироновича Кирова. Я признаю себя виновным в том, что на суде в Ленинграде я ввел в заблуждение суд.

Я признаю себя виновным в том, что в силу сказанного несу полную и безусловную ответственность за то, что мы, так или иначе связанные с троцкистским центром, дошли по сегодняшний день».

Покончив с ритуальной частью, Зиновьев сразу же перешел к задуманному. К объяснению сути своей вины. Однако стал строить речь как бы по спирали. Не раз возвращаясь к уже сказанному.

«В эту минуту я могу и даже должен отказаться от деталей, от полемики с рядом сидящих здесь со мной на скамье подсудимых. И так как я говорю в последний раз (выделено мной — Ю. Ж. ), то я думаю, неуместно мне в этой последней речи пререкаться с сидящими со мной людьми. Мы все разоблачены перед всем миром, перед пролетарским судом. Я ставлю другую цель. Я хочу на фоне нашей революции показать события той группы, с которой я был связан и в которой я работал.

Нет никакого сомнения в том, что данный процесс послужит уроком для всех и навсегда. Это небывалое, беспрецедентное дело послужит уроком для всех и навсегда. И я бы хотел на своей собственной судьбе проследить то, что в этом деле является не индивидуальным. Конечно, индивидуальные черты деятелей этого заговора, руководителей его, вероятно, играли немалую роль и, в частности, мои индивидуальные черты. Но есть тут и многое общее, что я хочу показать на своем собственном примере».

Выкарабкавшись с огромным трудом из своего рода преамбулы, Зиновьев, наконец, обратился к сути того, что намеревался сказать.

«Я сказал при опросе меня прокурором, что угольки терроризма тлели уже в самом начале нашего выступления. Тогда, когда мы назывались только оппозицией. Это так и есть, это так и было. Уже с самого 1925 года эти угольки тлели. Уже в первых попытках информации о первом разногласии была отравлена эта самая группа Котолынова, Румянцева, которые сыграли преступную роль в непосредственном выполнении убийства в Ленинграде. Эта группа информировалась нами, лично мной и моими тогда ближайшими коллегами о разногласиях в ядре Центрального комитета партии.

Уже в 1925 году, уже тогда мы настраивали этих людей, только тогда еще вступивших на политическую арену. Может быть, первым глубоким свежим впечатлением политики была так называемая информация, когда мы стремились в узкой среде убедить, что борьба будет острая. Разве это не было подготовкой обстановки террора? Как можно было тогда, в этой обстановке не готовить убийство, когда мы отравляли их версией о том, что вожди, о которых мы нашептывали, могут пасть. Это тогда была форма террористической пропаганды. Это видели, это чувствовали люди».

Нет, Зиновьев далеко не случайно «отказался от деталей». Они, как и точные даты, помешали бы ему говорить вообще, а не конкретно. Вроде бы выставляя все грехи наружу, но вместе с тем обходя все острые углы. И все — лишь для того, чтобы не заниматься самооговором, подтверждая его измышленными фактами, как то сделал перед ним его старый друг и товарищ Каменев, а сразу за ним — Смирнов, долгое время полностью отвергавший любую свою виновность.

Именно в таком духе и продолжил Григорий Евсеевич:

«Незадолго до 14-го съезда (декабрь 1925 года — Ю. Ж. ), на одном из совещаний, решающих совещаний, на котором с нами еще разговаривали языком товарища с товарищем... Феликс Дзержинский с его чутким ухом сразу услышал, в чем дело, и бросил нам слово “кронштадтцы”... До 14-го съезда, когда раскололись чисто теоретически, когда не было известно миллионной части того, что известно сейчас о нашей преступной работе, покойный Феликс Дзержинский в присутствии тридцати или более ответственнейших людей бросил нам слово “кронштадтцы”. Дал нам кличку “кронштадтцы”, чем не хотел, конечно, сказать, что мы неправы в той или иной теоретической области, а хотел дать нам характеристику как людям, которые подымаются на восстание против партии, на контрреволюционное восстание против партии, готовые применить против партии те меры борьбы, к которым прибегали кронштадтцы.

Этому слову суждено было оправдаться более чем достаточно. Нас предупреждали об этом члены ЦК не раз еще в начале борьбы, на пленумах ЦК. Мы отвечали на это самонадеянной усмешкой, издевательством. Представляли дело так, что нас запугивают, хотят запугать страну, обвиняли в амальгамах и тому подобном. Но люди партии, вожди партии, сделанные из настоящего большевистского материала, видели, куда дело растет, еще в 1925 году, в 1926-м и, тем более, в 1927 году.



Я сказал здесь, что дело, которое здесь разбирается, совершенно беспрецедентно. И это так. Но, тем не менее, были люди, которые видели, куда это растет, уже в 1925 году, и был человек, который сформулировал уже совершенно точно и ясно в литературе, куда идет дело, еще в 1927 году. Который почти точно предсказал то, что потом развилось».

Так весьма умело, используя многолетний опыт профессионального оратора, Зиновьев использовал самокритику лишь для того, чтобы перейти к восхвалению нового для себя вождя — Сталина.

«Я хотел бы, — уверенно продолжил Григорий Евсеевич, — прочесть одну выдержку, на которую я натолкнулся совсем недавно и которая представляет собой глубочайший интерес в связи с тем процессом, который происходит сейчас.

Вы помните, что одним из любимейших обвинений с моей стороны и в особенности со стороны Троцкого по адресу ЦК было обвинение его руководителя Сталина в бонапартизме. Мы пытались изобразить дело так, что власть в стране Центральный комитет удерживает против нас бонапартистскими методами. Теперь это, конечно, звучит дико и непонятно, но десять лет тому назад нам казалось, что это правда.

И вот в одной своей речи, если не ошибаюсь — на исполкоме Коминтерна в 1927 году, Сталин сказал, кажется, следующие слова: “Вопрос о бонапартизме. В этом вопросе оппозиция проявляет полное невежество. Обвиняя громадное большинство нашей партии в попытках бонапартизма, товарищ Троцкий — это было еще тогда, когда меня и Троцкого называли товарищем, — товарищ Троцкий тем самым демонстрирует свое невежество и непонимание корней бонапартизма. Что такое бонапартизм? Бонапартизм есть попытка навязать большинству волю меньшинства путем насилия... Если сторонники ленинского ЦК ВКП(б) представляют громадное большинство и в партии, и в советах, то как можно говорить такую глупость, что большинство старается навязать самому же себе свою же волю путем насилия?.. ”»

И снова — самобичевание: «Разве то, что случилось потом, разве это не было именно попыткой путем насилия овладеть аппаратом партии, овладеть властью? Я и особенно Троцкий, бросавшиеся словом “бонапартизм”, оказались бонапартистами в самом худшем смысле этого слова...

Угольки терроризма тлели с самого начала. Мы насаждали их каждым словом своей информации или, вернее, распространяя ее. Накануне 14-го съезда в Ленинграде мы насаждали ее, в том числе и среди молодежи, которая только что входила в политическую жизнь. В том же Ленинграде назавтра после 14-го съезда — по крайней мере, на верхах, мы видели полную картину известной репетиции Кронштадта, репетицию попытки поднятия гражданской войны...

Когда я недавно перечитывал протоколы 15-го съезда, я встретил заявление делегата от Северного Кавказа, который привел имена и ростовских террористов, привлеченных нераскаявшихся (троцкистов и зиновьевцев — Ю. Ж. ), делавших попытки организации террора. Мы все это пропустили мимо ушей... »

Покончив с «доказательствами» разжигания оппозиционерами терроризма, Зиновьев перешел к другой, не менее важной для него теме.

«Всем известно, — толковал он, — что как-никак, худо ли, хорошо ли, я долгое время был и числился одним из ближайших учеников Владимира Ильича Ленина. Когда я подвожу итоги, читая нечто вроде автонекролога, я говорю себе, что очевидно все-таки опыт большевизма и в то время, мягко выражаясь, был дефективным большевизмом. Именно так могло со мной случиться то, что со мной впоследствии случилось.