Страница 69 из 86
Повторяю, не было никакой особой причины к тому, чтобы пелена вдруг спала с моих глаз; да если бы я и мог ее отыскать, она пряталась в мозговых извилинах так глубоко, что никаким психологическим пинцетом ее бы оттуда не вытащить. Я сидел за письменным столом, в земляничном свете весеннего заката, достраивал незаконченную фразу в новом романе и тут заметил, что плачу. Слезы лились по моему лицу, солоно чувствовались на старых губах. Я удивился, облизал губы. Рыдание вырвалось уже после, пробившись изнутри сквозь паутину нескольких ошеломленных вдохов, но вырвалось из такой глуби, так судорожно, что я ухватился за стол, чтобы не свалиться со стула. Я все еще не понимал, что со мной, и, как ребенок, кулаком утирал слезы. Я, вероятно, являл собою презабавное зрелище, ведь это же надо представить; убеленный сединами, но крепкий старик, в здравом рассудке, сидит за своим столом, погруженный в работу, и вдруг, без всякой видимой причины, разражается отчаянными рыданиями, с такой смертельной обидою в сердце, словно собственный сын ударил его по лицу. Живет он в достатке, пользуется всеобщим признанием: кое-какие его книги, как упоминалось, переведены на иностранные языки, — и вот однажды он обнаруживает, что горько обижен на мир. Еще бы, ему предстоит умереть!
Что уж скрывать, последовали мучительные недели, месяцы. В скитаниях по этому аду я утерял, кажется, всякое самоуважение, даже роман свой забросил до поры. Вечером, если я оставался дома, приходилось иной раз запираться на ключ, чтобы Жофи, чего доброго, не застигла меня однажды в слезах. Вот уж не ожидал, думал я, оглядывая взгорья и низины прожитой жизни, что под старость буду истериком. Я боялся, разумеется, не смерти, а увядания… На другой день, после того как у меня открылись глаза, иными словами, после того как я отрезвел, — то есть в воскресенье, коль скоро событие это случилось в субботу, — я зашел к старому моему другу, недавно женившемуся на особе, которая была моложе его на двадцать лет. Я знавал ее еще девушкой, это было прелестное создание, она походила на мою жену.
Дверь отворил Янош.
— А, наконец-то пожаловал, старый разбойник!
Я засмеялся. «Старый разбойник»! Да, попал в самую точку. Я смеялся так долго, так усердно, что Янош, кажется, уловил фальшивую ноту и покачал головой.
— Что с тобой, старый плут?
«Старый плут»! Еще лучше! Я продолжал смеяться, но теперь над собой: вид доброго друга, словно антиспазматическое средство, на некоторое время ослабил в сердце судорогу отчаяния.
— Со мной ничего, — сказал я. — Ты-то как, лабух?
Может, и я помолодею, обрядившись в жаргон молодежи! Над этим я опять посмеялся некоторое время.
— Жена?
— В магазин побежала, — сказал Янош, — сейчас вернется. Ты, конечно, ужинаешь с нами?
— Мясного я вечером не ем, — сказал я. — Кружку молочка, вот старому козлу и довольно.
Янош смотрел на меня вопросительно.
— Неделю назад я видел тебя в «Фесеке», ты уплетал во-от такой ростбиф с луком…
— Давно дело-то было.
Янош остановил на мне долгий, как сама вечность, взгляд.
— Тысяча чертей тебе в глотку, всемилостивейший государь, — проговорил он. — Неделя!.. По-твоему, это давно?
— Известно ли вам, ваше превосходительство, сколько всякой всячины может случиться с человеком за неделю?
— Известно. Он становится на неделю старее.
— Вот то-то, — сказал я. — Ну что, оправдывает себя наша курочка в супружестве?
— Еще как, милостивый государь! В самый раз, по мерке. Вот и вашей милости, если б поменьше хулиганить изволили, такой бы обзавестись, было бы кому постель постелить на старости лет.
— На мою долю хватает, — ответил я лихо. — За меня, ваше превосходительство, не тревожьтесь!
Янош опять глянул на меня с подозрением.
— Ты это серьезно?
— Что?
— Тебя еще интересуют женщины? Кстати, сколько тебе лет?
— Не знаю.
— Не знаешь. Ну, конечно. И ты, выходит, женщин еще интересуешь?
— То есть считают ли они меня мужчиной?
Мы сидели у Яноша в кабинете друг против друга в двух старых, обитых черной кожею креслах, стоявших возле окна. За окном, в маленьком рожадомбском[30] саду, высился огромный каштан; его толстый ствол делил надвое открывавшийся из окна вид: справа выгибалась дугою над темной рекой убегавшая на пештский берег лента ярко освещенного моста Маргит, слева, по другую сторону ствола, виднелся слабее светящийся мост Арпада. Окно было отворено, в комнату тянулся аромат свежескошенной травы, за ним на цыпочках крался запах дунайской воды. Было приятно дышать. Пускай я стар, но я люблю этот город!
— Погляди на каштан, — сказал я Яношу. — Он, должно быть, одних лет со мной, а все зеленеет.
— Кабан, — сказал Янош.
— Я любвеобилен, ты же знаешь, — продолжал я, — а у женщин на это нюх, они чуют это сразу. Скажем, вчера…
— Ах ты, племенной бык, — сказал Янош. — Ах ты, производитель!
— Не люблю хвастаться, — продолжал я, — но вот хоть и вчера… погоди, когда ж это?.. ну да, вчера. Позавчера около полудня зашел я в кафе «Вёрёшмарти», спросил кофе, коньяку. Чувствовал себя усталым: поднялся в тот день непривычно рано — хотелось выправить незадавшуюся с вечера, недописанную фразу… но так и не выправил. В кафе сразу прошел в дальний, пустой зал, там сидело всего двое, ну да, двое. Муж и жена, молодые совсем. Ведь бывают пары, от которых издали несет супружеством, словно чесноком. Так и тут. Это были англичане, английский дипломат с женой, проездом. Женщину звали Сильвия.
— Откуда ты знаешь?
— Женщину звали Сильвия, — продолжал я, — миссис Сильвия Вукович. Бестактности в том, что я назвал ее имя, нет, они уже проследовали дальше, к месту назначения, в Анкару. Вообще-то они были американцы, не англичане, а я, хотя по-британски несколько слов еще проквакать могу, американского диалекта не понимаю вовсе. Да ведь к чему и беседовать с женщиной, если вместо глаз у нее две пылающие звезды и улыбается она так… Ее улыбка меня и сразила, дружище, эта улыбка, выпроставшись из лепестков обворожительного создания, явила собой для меня самое вечную природу: то была всезнающая улыбка женщины. Незабываемая, бесстрастная улыбка природы.
— И где же она испробовала на тебе свою улыбку? — спросил Янош.
— Жизнь без любви ничего не стоит, ваше превосходительство, — продолжал я. — Один немецкий философ, чуть ли не Кант… да-да, именно Кант сказал… что бишь он сказал?.. что любовь есть единственная возможность для двух индивидов преодолеть сознание своей разобщенности или же, добавлю я, с триумфом преодолеть никак иначе не одолимое, невыносимое одиночество.
— Да где ж и когда ты добился такого триумфа? — спросил Янош. — В кафе «Вёрёшмарти»?
— Я не упомянул еще, — сказал я, — что у дамы с глазами-звездами кожа была светло-коричневая, но то была не разновидность загоревшей европейской кожи, а некий более древний грунтовой цвет, обретенный еще во чреве матери. Одним словом, она была дочерью индийского магараджи.
— Не ослышался ли я, милостивый государь? — спросил Янош. — Только что вы изволили говорить как будто об американке?
— Ее муж американец. И разговаривали они, само собой, по-английски, — сказал я, уже сердясь, так как чувствовал, что Янош не столько следит за рассказом, сколько изучает мое лицо. Зная меня как человека правдивого, он на худой конец мог заподозрить, что я несколько приукрашиваю события, но от него я и это воспринимал с неудовольствием. Что он высматривает на моем лице, спрашивал я про себя, мой возраст? Который не в ладу с тем, что ему известно о старости? Он помнит меня чуть ли не с детства, мог бы уж знать, что, рассказывая, я привираю самое большее наполовину.
— Ну, и как же в конце концов вы сговорились? — спросил Янош. — Ты почему молчишь? — спросил он немного погодя.
— Потому, надо полагать, что не могу с ходу придумать, как мы с ней сговорились, — ответствовал я ледяным тоном.
Янош примирительно положил руку мне на рукав.