Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 86

Но все это — вещи общеизвестные. Я пишу о собственном старении, а не о старении человечества. Тех стариков моего возраста, чьи привычки, обратись в причуды, вынуждают окружение то и дело почесываться, я просто не выношу. Итак, надлежит выяснить, какие из укоренившихся во мне навыков должны быть изгнаны, иными словами, продолжая уже использованное сравнение, каковы те липомы и жировые подушки в моих духовных жировых тканях, которые ни так, ни эдак в обмене веществ души не участвуют и, следовательно, могут быть удалены без опасности для жизни хирургическим путем. Когда Тамаш впервые выставил свою осадную пушечку, я надеялся, что мой глаз, мои руки еще тверды и я сумею провести эту операцию.

Я говорил, что примерно в это время будто бы обнаружил на стволе моей старости некоторые признаки — чуть набухающие почки — скупости. Старости, сказал я?.. э-э, десять-то лет назад?.. неверное словоупотребление! Темечко у меня хоть давным-давно под сединами, а ведь, по сути дела, только что заросло: мне уже случалось иногда набросать несколько таких страниц, которые, в сущности, с учетом средней моей одаренности, получались чуть ли не совершенными. Немногие среди почтенных моих коллег это понимали, но, по счастью, находились изредка и такие, что бледнели, их читая. Вот в это самое время я и заметил, что нет-нет да пропускаю в рукописи слова, другие слова недописываю, укорачиваю на одну букву, а то и на две; я относил это за счет спешки — необходимости поскорей закрепить на бумаге удачно сложившуюся фразу. Однако в ту же пору со мною раз-другой случились такие вещи, что я стал следить за собой внимательней; результат был ошеломительный: я установил, что недописываю буквы только и исключительно из… скупости. Из скупости? И констипативные явления — уже в другом, более органическом пласте моей жизни, — возникшие в тот период, означили не что иное, как нараставшую приверженность мою к частной собственности.

Скупость! Я — скуп?.. Вот уж никогда не подумал бы, во сне бы не привиделось. Как уже было сказано, я знал себя беззаботным, даже легкомысленным, покуда незачем было экономить избыточные силы и скудные житейские блага; однако умножением последних, по-видимому, не компенсировалось уменьшение первых. Рост годов моих и благосостояния привел к обратному против ожидаемого результату: чем меньше оставалось у меня надежд на будущее, тем прижимистей относился я к моему настоящему. Словно угадав, что подлатать изношенные клетки хотя бы кое-как можно лишь форинтами, я стал скуповат и понемногу, почти неприметно весь как-то съежился физически и духовно. Способствовали этому и душевное потрясение, нервный шок, вызванные грубым объявлением войны сыном моим Тамашем.

Но в один прекрасный день глаза мои открылись: под впечатлением от следовавших друг за другом событий, в общем-то незначительных, и изумления, даже потрясения, им сопутствовавших, я понял, что веду себя по отношению к себе недостойно. Мой биологический возраст еще не заслуживает обызвествления старческими привычками. Мне еще рано, полагал я, становиться рабом привычек, хотя бы той же скупости, приличествовавшей лишь числу моих лет. И хотя мне уже есть что терять, но ведь может еще представиться случай и выиграть.

Место действия, где глаза мои открылись, — квартира моего тестя. Собственный портрет я разбираю обыкновенно в зеркале, какое являют мне лица моих ближних; с безошибочностью животного инстинкта я нахожу в них все те черты, какие хотел бы — поскольку в зеркале отмечаю их с неприязнью — вытравить из собственного изображения. Так человечество, словно огромная зеркальная галерея, учит меня, каким быть не нужно, а значит, косвенно, каким быть следовало бы. Разумеется, что уж скрывать, учение не всегда мне дается.

Не часто встречал я людей противнее моего тестя. Меня, при моем привередливом желудке, буквально тошнило иной раз от его присутствия. Понятно поэтому, что навещал я тещу, которая была мне симпатична, в такие часы — обычно уже под вечер, — когда надеялся не застать старика дома, то есть когда он отправлялся в свое неизменное кафе, чтобы посидеть в обществе других завсегдатаев, своих бывших коллег — банковских директоров. Чаще всего я заходил к теще в первых числах месяца, с определенной суммой в бумажнике, которою помогал ей в расходах по хозяйству; отсутствие главы дома представлялось тем более желательным, что из барственного гонора денег от меня он не принимал: в мире человеческих отношений господину экс-директору банка ведом был лишь один принцип: «даю — беру». Но прежде всего — как бы он разыгрывал передо мною роль главы семейства, если бы вынужден был признать, что, с тех пор как строй в Венгрии изменился, то есть вот уже два десятилетия, содержу его я, хотя и без всякого удовольствия.

Моя незаурядная память всегда с большей или меньшей уверенностью находит в наслоениях прошлого те мышиные норки, куда я упрятывал казавшиеся мне относительно важными воспоминания. Благодаря этому я и нынче могу воспроизвести разговор с моей покойной женой, тогда еще девушкой, который произошел у нас накануне свадьбы. Мы оба были членами партии, оба работали в подполье, но познакомились только после войны, в районной парторганизации, и скоро сдружились. Она была на диво хороша собой; на зеркальных осколках моей памяти она и сейчас отражается в сотне моментальных снимков как перпетуум-мобиле, как памятник вечной молодости.

Э-эх, вечная молодость!..



Как-то она спросила, не знаю ли я, где можно недорого снять комнату. Что такое? Она покидает родителей? Почему? Потому что и до сих пор оставалась в родительском доме только из-за того, что квартира почтенного директора банка, ее отца, была удобным прикрытием для нелегальной работы. Значит, она не ладит с родителями?

Пока буду жив, не забуду печальную, горько-страдальческую улыбку, с какой она вскинула на меня глаза, но тут же и отвела их, как видно, не найдя в моем лице опоры. Голова ее поникла, чуть выгнулась стройная белая шея. Эта шея была сама покорность.

— Я не люблю моего отца, — сказала она просто. — Я люблю тебя.

Любит меня — потому что не любит отца?.. Может быть, так следовало истолковать ее слова, спрашиваю я себя сегодня, заглядывая в самые дальние тайнички мозга.

Эта минута все еще жива, она затаилась в своей мышиной норке и не истлеет, должно быть, пока я в здравом уме.

«И на что же вы собираетесь жить, позвольте осведомиться?» — спросил ее отец, сверкая мне в лицо глазами, увеличенными пенсне. Его белое треугольное лицо с правильными чертами и слегка выступающим вперед подбородком оставалось в течение всего нашего разговора неподвижным, и только у правого — или левого? — глаза иногда подергивалась под кожей крохотная мышца, словно грыжа, от усиленной мозговой деятельности выщемленная наружу.

Пенсне остро взблескивает. «Да-с, на что вы собираетесь жить, прошу прощения? На ваши книги? А какая у вас профессия — дело, я имею в виду? Ах, такового нет! И сколько же вы зарабатываете вашими книгами в месяц?» Блеск пенсне. Та наша беседа не принадлежит к приятнейшим воспоминаниям моей жизни. «Будущее моей дочери с вами не представляется мне обеспеченным. Но, может быть, у вас есть какие-либо иные источники доходов? Итак, их нет. Прискорбно. Предусмотрительный отец подумать об этом обязан. Уж не коммунист ли вы? Одним словом, коммунист. Прискорбно. И вы полагаете, вероятно, что этот режим может здесь удержаться?» Блеск пенсне. Как приятно, что даже сейчас, когда мне уж за семьдесят, я не нуждаюсь в очках, чтобы заглянуть собеседнику в самые печенки. «Ах, вот оно что, вы верите в этот режим? И вы полагаете, что западные державы… Не отвечайте, я не хочу вести с вами политические споры. Имеется у вас квартира? Имеется, говорите. Две комнаты с обстановкой — в квартире, покинутой ее владельцем. Бежал за границу. Понимаю. И вы не сгорели со стыда, когда получали от властей эту квартиру без согласия ее хозяев, временно ими оставленную? А что вы намереваетесь делать, позвольте осведомиться, если владелец вернется?»