Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 86

— Так отпу́стите?

И сразу же воцарилась полная тишина, мгновенно выбросила прочь все посторонние шумы: голос скрипки и подвыванья собак за забором словно накрыло водой. Исполин поднял голову и посмотрел на стоявших вокруг.

Но прежде чем он открыл рот, сутулый молодой механик, никому здесь не известный, шагнул вперед из толпы и, остановившись против Беллуша, произнес первое за вечер слово.

— Подлюга! — сказал он громко и слегка наклонил голову набок.

Шофер смерил его взглядом.

— Вам-то чего надо? — спросил он резко.

— Просто говорю, подлюга ты! — повторил сутулый механик. — И все вы тут дрянь людишки, чтоб вас черт побрал! — выкрикнул он, погрозил всем кулаком, круто повернулся и зашагал к воротам.

Беллуш двумя скачками нагнал его, схватил за плечо, повернул к себе лицом.

— Что ты сказал, приятель? — спросил он, улыбаясь. — А ну повтори!

— Подлюга! — вне себя заорал механик. — Подлюга!

Беллуш кулаком ударил его в лицо, потом схватил за пояс, поднял и мощным толчком далеко отшвырнул безвольное тело; глухо стукнувшись оземь, оно осталось лежать у ворот. Не успела рыжая завизжать, как шофер вновь стоял на прежнем месте, аккуратно приглаживая ладонями волосы и усы.

— А ну, тихо! — спокойно сказал он рыжей, и она тотчас умолкла. — Так что вы думаете о моем предложении, господин Ковач?

Женщина с седым пучком схватила сына за руку.

— Пойдем отсюда, сынок, — прошептала она. — Негожее здесь творится: сперва угощенье его поели, а теперь над ним же измываемся…

— Кто ж виноват, что он такой дурень, — проворчал подросток и громко рыгнул. Стоявшему рядом старому столяру кровь бросилась в голову, он съездил парнишке по шее и поторопился к безжизненно валявшемуся у забора телу.

— Ну, господин Ковач, — опять услышали все голос Беллуша, — отпу́стите барышню Юли?

Исполин недвижимо стоял у стены и лишь недоуменно покачивал головой. Его рот приоткрылся, весь он заметно дрожал: больше ничто не выдавало, что он понимает происходящее. Гладкая ширь его щек не шелохнулась, как и сжимаемый им в руке двухметровый брус; лишь длинные льняные волосы яростно поблескивали, словно готовясь каждой своей разбереженной клеткой вступить в спор с ярким, металлическим сиянием луны.

— Иштван! — крикнула Юли с ужасом и обеими руками зажала себе рот.

Лицо исполина дрогнуло. На нем появилась легкая гримаса, как будто он хотел рассмеяться, коричневая, с ноготь, бородавка над изломом левой брови вдруг задрожала, потом замерла как бы в раздумье; внезапно шея великана потемнела, курносый нос дрогнул, глаза сузились.



— Что ты сказал? — спросил он чуть слышно.

Первый ряд уже пятился от него назад, рыжая бабенка вонзила острый каблук в босую ногу корчмарши, впрочем, никто не пикнул. Подросток так напряженно сжимал кулаки, что из-под ногтей показалась кровь. Беллуш отступил было со всеми, но тут же опять шагнул к исполину.

Ковач-младший поглядел на небо, обеими руками взял брус и положил себе на колено. Его лицо медленно темнело. Когда раздался треск, рыжая повернулась и бегом припустила к воротам. Старушка с седым пучком тащила за собой сына, корчмарь, ругаясь сквозь зубы, схватил за плечи жену, чье лицо от страха приняло свинцовый оттенок, и стал подталкивать ее к воротам. Подросток в солдатских штанах блевал на бегу. Умолкла и скрипка дяди Фечке, толстый безногий нищий, опираясь на прилаженные к рукам деревяшки, огромными скачками, словно потревоженная лягушка, запрыгал к воротам.

Двухметровый брус, громко треснув, переломился надвое, и Ковач-младший, пошатнувшись, выпрямился; на залитой лунным светом площадке перед ним стоял один Беллуш. Шофер посмотрел исполину в глаза, потом опустил голову и, негромко насвистывая, зашагал к воротам. Ковач-младший выронил переломленный брус и бегом кинулся в дебри склада. Через оставленные настежь ворота потянулись во двор собаки; опустив хвосты и прижав уши, они с тихим воем набросились на валявшиеся повсюду кости. Огромный комондор с лохматым хвостом как белое привидение носился по светлой от луны площадке, он один загрыз насмерть двух собачонок поменьше. Всю ночь не смолкал у конторы лай и визг одичавших животных.

Едва придя в себя, Юли пустилась на поиски исчезнувшего исполина. Колоссальный лесосклад раскинулся до самого Дуная, ей пришлось долго петлять между высокими штабелями, осматривать все закоулки, склад дранки, навес для рубки кряжей, пробежать вдоль длинного, километрового, забора. Измаявшись, устав звать Ковача-младшего, она бросалась ничком на какую-нибудь выступавшую из штабеля доску и, скорчившись, плакала до тех пор, пока следовавшая за ней длинная фигура седобородого дяди Чипеса не возникала вдруг между тенями ближайших двух штабелей и, вскинув указующий палец, не гнала ее дальше. Иногда она останавливалась и пела песню их любви, которой научил ее исполин в первые дни их счастья.

— Дылдушка мой, слушай! — кричала она.

Eheu fugaces, Postume, Postume.

Потом умолкала, прислушивалась.

— Ответь, Дылдушка! — кричала опять в тихо гудевшую, обрызганную серебром ночь. — Пой со мной вместе!

Labuntur a

Rugis et instanti senectae

Adferet indomitaeque morti.

Юли нашла его уже на рассвете между двумя штабелями узкой планки. Он плакал, уткнувшись лицом в землю. Юли села с ним рядом, обхватила его могучие плечи; ее слезы капали ему на голую шею.

— Дылдушка, родненький мой, единственный, — рыдала она, — я же не хочу предавать тебя.

Ковач-младший и Юли голодали. Продовольствие, что все же поступало из провинции в столицу, в основном меняло хозяина уже не за деньги: чтобы приобрести его, теперь требовалось золото либо нечто вещественное. У Юли же, кроме единственного ее платьишка, была еще блузка, у Ковача-младшего — одни штаны да две залатанные рубахи; им нечего было обменять на сало, разве что свою молодость. Недельного жалованья хватало на кукурузный хлеб и, может быть, на тарелку тушеной капусты. Нужно было искать заработок.

На Андялфёлде пока лишь несколько заводов вступило в строй, трамваи почти не ходили. По безлюдному проспекту Ваци редко-редко проезжал грузовик, пустынные улочки по обе стороны проспекта вливали в него лишь пронизанную солнцем тишину. Иногда карабкалась на стены домов усталая тень одинокого прохожего, замирала там, словно задумавшись, как паук, немного погодя испуганно ползла дальше и резко падала на углу. Между камнями мостовой проросла трава, на заборах уныло зевали прошлогодние плакаты. К вечеру улицы выстывали, и, когда ложилась тьма, между пустыми заводскими строениями с гнилыми вонючими стенами сновали лишь крысы, пожирая единственное доступное им пропитание — тишину.

Слабый старенький дядя Фечке не выдержал голода: однажды утром, когда единственная рубаха расползлась у него в руках, он снова откинулся на соломенный свой тюфяк и умер. Ковач-младший обнаружил его в тот же день: заметив, что старик что-то не является поворчать в контору, он отправился к нему сам, в сторожку на дальнем конце лесосклада. Перед сложенным из красного кирпича, нештукатуренным домиком тянулась солнечная, поросшая травою площадка, справа и слева затененная высокими кладками досок; единственное подслеповатое оконце сторожки глядело на вечернее солнце. Башмаки исполина вступили в здешнюю тишину, с порога метнулась вспугнутая им крыса.

Дверь в сторожку была притворена. Ковач-младший остановился и, наклонив голову, прислушался. Над солнечной лужайкой перед домом стояло неумолчное жужжание диких пчел, к запаху сухого дерева примешивался аромат куста курчавой мяты. Затаив дыхание, исполин слушал: за тишиной притаилась еще какая-то немота. Он толкнул дверь пальцем и, медленно обводя взглядом комнатку, всматривался в картину ухода.