Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 86

— А потом?

— Потом ты принялась есть.

— Ну, что я еще-то сказала?

— Ты очень много ела, — проговорил Ковач-младший задумчиво.

Девушка опять приставила кулак к его носу.

— Раздавлю! — пригрозила она. — Что я сказала?

— Ты сказала, — заговорил Ковач-младший, — ты, пока ела, говорила вот что: хам-хам… хо… ццц… ччч… угу… уф, ну так!.. А потом: «Больше ничего нет?»

— Вот сейчас раздавлю! — пообещала Юли.

Исполин замолчал, его огромное, ясное, светящееся под луною лицо исказилось мукой.

— Дальше, дальше! — торопила Юли.

— «А вы, когда и в другой раз приведете сюда женщину, — продолжал Ковач-младший, опустив голову на ладонь, и на лбу у него выступили капельки пота, — когда в следующий раз приведете сюда женщину, то сперва приглядитесь получше, прежде чем разделить с ней последний котелок супа, поняли, горе луковое? Ну, я пошла!»

— Ой, надо же, да неужто так и сказала? — спросила Юли. — Слово в слово? А ведь не ушла, верно? И не собиралась даже… у меня в мыслях того не было, чтобы уйти…

— Правда? — недоверчиво спросил Ковач-младший и вдруг стремительно сел, толстая балка под ним резко скрипнула. Его широкая физиономия — колышась между горем и блаженством — выражала полную растерянность. — Ты вправду не собиралась уйти? Но отчего ж тогда сбежала?

— Тс-сс, горе ты мое луковое, — шепнула Юли и ладошкой прикрыла ему рот. — Об этом молчок. Я потому сбежала…

Она примолкла, в сердце на миг опять взметнулись прежние страхи. Неправдоподобно гладкое лицо исполина, с этим его выжидательно приоткрытым ртом и наивными изумленными глазами, склонилось над ней совсем близко, его теплое дыхание обдавало ей глаза. Внезапно Юли размахнулась и изо всей силы ударила его по щеке.

— …потому что боялась тебя, — договорила она хрипло. — Оттого и сбежала…

Оба молчали. Еще одно облако примчалось, закрыло луну, и пештская сторона вновь потемнела, лишь вдалеке туманно светились еще будайские горы. Ковач-младший по-детски схватился рукой за пылавшую щеку.

— Когда я там, возле Западного вокзала, позволил тебе ударить меня по щеке, — проговорил он с тоской, — ты обещала, что больше не станешь меня бояться. Так?

— Так, — сказала Юли и встала. — Пошли спать.

— Ты и сейчас боишься? — срывающимся голосом спросил Ковач-младший.

— Нет, — сказала Юли. — То есть да. Когда-нибудь ты мне все-таки отомстишь.

— Отомщу? — похолодев, спросил исполин. — За что?

— Не знаю, — сказала девушка. — За все. Ну, пойдем же.

Они спали в задней комнате конторы на полу, на мешке, набитом соломой, свернув в головах три чистых мешка из-под пшеницы. Дверь, окно оставляли на ночь открытыми, чтобы услышать, если б кто-то полез через забор на склад: забитым старостью ушам дяди Фечке, второго сторожа — он ночевал в дальнем конце склада, — слишком доверяться не приходилось. Если было очень уж жарко, Юли до тех пор ворочалась во сне и так упорно толкала обнаженного исполина своими настойчивыми кулачками, покуда он не скатывался ворча на голый пол, рядом с мешком, где и досыпал, подложив под голову руку. Спал Ковач-младший легко, чутко, первое же чириканье воробьев на рассвете будило его. Он просыпался с детской ясностью на душе и, оставляя на полу кокон сна, мгновенно облачался в дожидавшуюся его одежду, погружался в радости предстоящего дня.

— Ты куда, Дылдушка? — спросила Юли сквозь сон, переворачиваясь на другой бок.

Ковач-младший смотрел на выглянувшую ненароком маленькую белую грудь девушки, и ему хотелось петь.

— Ты куда? — повторила Юли, выпрастывая круглое колено из-под тяжелой попоны, навалившейся, словно доска, на ее легкий кружевной сон. — Что?.. На общественные работы?.. Да ведь ты уже три раза ходил на этой неделе!

— Три раза? — удивился Ковач-младший. — Может быть…

— Не может быть… точно! — недовольно сказала Юли.

— Меня все назначают и назначают, — оправдывался исполин. — Вот я спрошу, чего это они так!

Юли уже опять спала.

— Миленький Дылдушка, — бормотала она замирающим голоском, — глупенький Дылдушка! Почему?..

Солнце светило так же сильно и без помехи, как ночью луна, только ночной запах склада сменился дневным: сухой, чуть кисловатый аромат потрескивавших под лучами солнца дубовых и буковых досок стоял над складом, тяжело оседал в каждую щель, обволакивал каждое движение. Когда дядя Фечке часам к девяти постучался в контору, весь складской двор уже так и звенел под солнцем.



— Опять он на общественных работах? — спросил старик, посапывая пустой трубкой, и угрюмым взглядом окинул сидевшую на подоконнике девушку.

— Ага! — отозвалась Юли и весело поболтала босыми ногами.

Старик приставил к уху ладонь.

— Не слышу, — буркнул он. — Как вы сказали?

— Ага, говорю! — крикнула ему Юли. — Снимайте-ка, дядя Фечке, рубаху!

— Зачем это? — подозрительно спросил старик.

— Большая стирка! — прокричала Юли во весь голос. — Буду стирать сейчас Дылдушкину вторую рубаху. Ну-ну, дядя Фечке, поскорей поворачивайтесь!

Старик помотал головой.

— Не дам, не нужно, — проворчал он. — Чего ее столько стирать? Эдак она расползется вся. Вы ж ее в прошлый раз стирали.

— В апреле, — подтвердила Юли. — Ну-ну, дядя Фечке, не торгуйтесь, не то я сама ее сдеру с вас.

— Не слышу я, — пробормотал старик, отступая к двери. — Не след, говорю, ее так часто стирать! И где вы только мыло берете?

— Если не снимете, обеда не получите, — негромко сказала Юли.

Старик, как ни странно, услышал сразу.

— Что будет на обед? — спросил он, стягивая через голову рубаху. Однако трубка, которую он не выпускал изо рта, застряла в какой-то прорехе, встала торчком и приостановила начатую операцию. — Что такое? — глухо донесся из-под рубахи голос старика, стоявшего посреди конторы, с поднятыми кверху руками. — Чего эта рвань не слазит? Вы, что ли, держите, барышня Юли?

— Я, — крикнула ему с подоконника Юли.

— Не слышу я, чего бормочете, — ворчал из-под рубахи старик. — Отпустите же, не то порвете. Ну, кому говорю!..

Дверь за его спиной отворилась. На пороге стоял долговязый худой старец с седой бородой. Некоторое время он разглядывал странную фигуру без головы с воздетыми к небу, судорожно дергавшимися руками, затем, наставив на нее свою палку, неожиданно глубоким, словно в недрах пещеры родившимся голосом спросил:

— Что это?

— Дядя Фечке, — ответила Юли.

— Куда девалась голова его? — недоуменно спросил старец. — А он не свалится, коль нет у него головы?

Трубка со стуком упала на пол, и из грязных волн рубахи появилась наконец багрово-красная физиономия дяди Фечке.

— Что на обед будет, я спрашиваю? — ворчливо буркнул он, обнажив желтые зубы. — А вы чего в этакую рань притащились, Чипес?

Долговязый старец испуганно попятился к двери.

— Не уходите, дядя Чипес! — крикнула ему Юли. — Лучше снимайте и вы рубаху, да поживее!

— Поколотить нас хотите? — спросил Чипес и, словно по клавишам, пробежал пальцами по седой своей бороде. — Вы уж меня не бейте, я ж у вас ничего не украл, барышня Юли!

Час спустя, когда Ковач-младший вернулся домой, перед конторой сушились три рубахи. Старики, голые по пояс, сидели на земле, привалясь спинами к каменной нагретой солнцем стене, и с кислыми минами молча поглядывали друг на друга.

— Что, отработал уже, Дылдушка? — крикнула Юли, высовываясь из окна. — Ой, что это ты принес, ужас какой сверток громадный!

— Хлеб здесь и картошка, — сказал Ковач-младший и, расставив ноги, запрокинув к небу лицо, застыл, словно изваяние счастья над двумя скрюченными образами старости. — Русские дали!

— Да как же тебя отпустили так рано?

— Сам не знаю, — ответил Ковач-младший. — Сказали, я на этой неделе уже много работал, ну так и ступай, мол, домой, давай-давай![13] А вы что поделываете, старички?

Старый Чипес встал кряхтя, подошел к молодому исполину и, приподнявшись на носки, расцеловал его в обе щеки; исполнив это, он опять опустился на землю возле конторской стены.