Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 27



— Понимаю, отец.

— Возможно, — сказал я. — В таком случае ты поймешь, вероятно, и роль, для которой призван. Твоя молодость станет посредником между моей глухотой и миром.

— С огромной радостью, отец. Насколько хватит моих способностей. Но мне кажется, отец, у вас все еще отличный слух.

— Старый человек лишь наполовину мужчина, — продолжал я после короткой паузы, в течение которой вспоминал, выпил ли утром слабительный настой. — Вторую половину надлежит восполнить тебе, сын. Из чего ты поймешь, что я считаю тебя мужчиной и намерен прислушиваться — по крайней мере мне так кажется — к твоим советам и замечаниям. Прежде всего следи за всем тем шлаком, который накапливается к старости в каждом человеке, после того как отгорели его страсти. Страсти, заглушаемые в течение нашей жизни, не тонут бесследно, самоконтроль, навязанный нам так называемой цивилизацией, также камнем лежит в желудке до последней нашей минуты. Например, обращаю твое внимание — а тебе предстоит ежевечерне напоминать о том мне, — что мною сделано поразительное открытие: я завистлив. Чему именно я завидую, не знаю. Напоминай мне также о том…

Но вдруг я прискучил себе.

— Продолжим в другой раз, сын, — сказал я. — Теперь ты ступай к себе, я устал.

— Еще только одну минуту, отец, — сказал Тамаш. — Вы не ответили на мой вопрос, могу ли я жить здесь.

— Да почему бы тебе не жить здесь?

— Я не один, отец.

— С какой стороны ни погляжу, вижу перед собой только одного человека, — сказал я бессмысленно: очевидно, голова моя уже ушла в работу.

— Я женился, отец.

— Ну нет! — сказал я тотчас. — Ну нет!

Возможно, впрочем, не сказал, а завопил. Стоя за письменным моим столом, я чувствовал, как со мной происходит невероятная метаморфоза и, подобно древнему сфинксу, я превращаюсь в некую помесь: к моей профетической голове снизу пристраивалось кровожадное тело обывателя.

— Ну нет! — вопил я.

Тамаш смотрел на меня. Пожалуй, он решил, что вслед за обсуждавшейся выше символической глухотой последовала глухота действительная, так как подошел ко мне ближе, наклонился вперед и сказал громко:

— Вы меня неправильно поняли, отец. Я сообщил вам не о намерении жениться, а самый факт: я женился.

— Исключено! — заорал я.

— Месяц назад в Женеве.

— Исключено! — продолжал я орать.

— Что мы поженились в Женеве?

— Исключено!

— Я совершеннолетний, отец.

— Бога нет! Правда, его нет не только поэтому.

— Я женился на венгерке, отец.

— Я вызвал тебя, чтобы в доме был мужчина!

Тамаш сделал еще шаг ко мне.

— Так вот же я.

— Тебя здесь нет! — вопил я.

— Оттого, что я женат…

— Никто тебя не просил настолько быть мужчиной, — бушевал я. — Знать ни о чем не хочу!

— О чем вы не хотите знать, отец?

— И Жофи тоже! — вопил я.

— О чем вы?

— Я вернул тебя, чтобы ты стал моим опекуном, а не затем, чтобы заполнил весь дом этими ломаками женщинами.

— Я в вашем распоряжении, отец, но…

— Не желаю больше видеть вокруг себя женщин, — не унимался я.

— Как прикажете, отец.



— Отцеубийца! — вопил я. — Гонерилья в образе мужчины!

— Как? — спросил Тамаш.

Он не знал Шекспира. Его необразованность не возмутила меня, а, напротив, успокоила.

— Знать не желаю, — продолжал я.

Тамаш посмотрел на меня, потом поклонился и молча направился к двери.

— Гистологическая несовместимость! — выкрикнул я ему вслед, но уже сбавив тон. Он обернулся.

— Не понимаю, — сказал он.

Стихая — быть может, под гнетом воспоминаний, — я проговорил:

— Между мною и женщинами возникла гистологическая несовместимость… недавно возникла, — добавил я точности ради.

Тамаш опустил глаза.

— Я с глубокой горечью принимаю к сведению ваше решение, отец, — сказал он четко, как и подобало инженеру-текстильщику, — и покину дом. Кстати, это будет не первый случай в нашей семье, — добавил он улыбаясь. — Из ваших же рассказов, отец, я знаю, что мама вышла за вас замуж, невзирая на протесты и даже прямой запрет родителей.

— Где эта женщина? — спросил я.

Через неделю после этого разговора она прибыла в Будапешт. Ее отец еще до войны уехал из Дебрецена в Швейцарию, женился там на текстильной фабрике, — ага, текстильной! — но поварихой в его доме была венгерка и говорили там по-венгерски. Почему уж так — запамятовал. Возможно, и тесть был венгром? За границей выходцы из одной нации, если не стыдятся своей родины, лепятся обычно друг к другу, как слова хорошо написанной фразы, вероятно, они полагают, что только вместе имеют какой-то смысл. Катрин — в дальнейшем мы будем именовать ее Кати — говорила по-венгерски без ошибок и даже красиво, в ее интонациях еще угадывались далекие дебреценские корни.

— Целую руки, папа́, — сказала она еще от двери, когда Тамаш, встретивший жену на аэродроме, ввел ее ко мне в кабинет, чтобы представить.

Я сидел за столом, обернулся. Не видно было, что она утомлена после долгого пути, — или успела выкупаться, переодеться? К их комнате на втором этаже примыкала отдельная ванная. Кати была в белых брюках и вишневого цвета пуловере.

— Папа́? — повторил я за ней. — Насколько мне известно, барышня, я вам не отец.

Кати, направившаяся было ко мне, вдруг замерла, остановилась в трех-четырех шагах от моего стола. И вспыхнула — так, что покраснела даже шея. Тамаш обнял ее за плечи, мягко подтолкнул ко мне. За ними в дверях показался толстый красный нос Жофи.

— Позвольте напомнить вам, отец, что Кати уже не девица, — сказал Тамаш почтительно, хотя и со смехом. — Уже месяц, как мы поженились.

— Это ничего не значит, — сказал я.

Она была красивая женщина, с чутким, насколько я мог судить, пропорционально сложенным телом, и это меня разозлило особенно. Хотя бы очки носила, что ли… однако глаза ее ясно блестели. Вся ее гибкая стать казалась легкой, словно брошенное невзначай замечание, весомость которого ощущаешь лишь позднее, когда оно проникает в самую глубь сознания.

— Как же ей обращаться к вам, отец? — спросил Тамаш.

— Пока никак, — сказал я. — Я сам обращусь к ней, если возникнет в том нужда. Сколько вам лет, барышня?

— Семнадцать исполнилось, mon cher beau-père[15], — сказала Кати. Она опустила глаза, но я видел по стройной девичьей шее, что диафрагма ее колышется. Разумеется, меня сердило и это.

— Ребенок уже есть, барышня? — спросил я.

— Нет, отец, — сказал Тамаш.

— И в проекте нет?

— Нет, — решительно ответила Кати.

Жофи, до сих пор державшаяся в дверях, теперь вошла в комнату.

— Да уж только этого не хватало, — проворчала она негромко, но так, чтобы все мы услышали. — Ребенок!.. Да я тут же на пенсию. Работать на четверых, с больной-то поясницей!

— Не думайте, барышня, что мы тут все с зайчиками, мы просто с норовом, как вообще старики, — сказал я, покосившись на Жофи и продолжая изучать Кати, которая растерянно на меня смотрела. — Вам следует заметить себе это, если вы намерены поселиться в нашем семейном кругу.

— Qu’est-ce que c’est que[16] с зайчиками? — спросила Кати у Тамаша.

— Те, у кого со страху пятки чешутся, — ответил я. — Ваши почтенные родители зудом не страдают?

— Редко, mon cher beau-père, — сказала Кати, она уже вновь смеялась!

Уныние и смех так быстро сменялись в девичьей ее душе, как ее венгерская речь — французским ходом мысли. Этот легкий смех я полюбил прежде всего, когда — значительно позже — мог уже простить ей, что она женщина, и близко — скажем так: ближе — подпустил к своему сердцу. Но пока в Фермопилах моей старости я отражал все ее атаки.

— Одна из наших причуд, кою разделяет со мной и старая моя приятельница Жофи, — сказал я Кати, одним глазом косясь на Тамаша, — состоит в том, что мы не любим красивых женщин и не считаем их приемлемыми ни в качестве жены, ни в качестве невестки. Вот вам пример: перед особой, не столь щедро украшенной всяческими достоинствами, я не стыдился бы, если у меня вдруг капнет из носу, — пока, допустим, еще не капает, но ведь это будет, и в весьма обозримое время. Вы тактично отвернетесь, барышня, меня же, поскольку речь идет о красивой женщине, это раздражает уже сейчас, при одной только мысли. Далее: я зябну, поэтому весной, выходя в сад, я набрасываю на плечи ветхий черный берлинский платок приятельницы моей Жофи, что будет раздражать вас и ответно, рикошетом, меня. Продолжим: я люблю солнечную погоду, в пасмурные же дни ко мне просто не подступиться. Если бы вы вашим цыплячьим умишком были способны уважать все это — а о самом тяжком я еще и не обмолвился, — я счел бы вас разумной не по годам, а это меня оттолкнуло бы от вас еще больше.