Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 27



Вообрази себе далее, — продолжал я, — ту поистине возвышенную тишину, которая окутывает диалог двух тел, — тишину, оттеняемую шепотом пашаретских садов за окнами зашторенной спальни. Змей из райского сада, разум человеческий, не разевал свою пасть, не слышно было ни звука — только ласки всезнающих рук, учащенное дыхание, стон радости, трепет тесного объятья. Нет, говорить было не о чем, взаимопонимание существовало без слов. И голос природы, подтверждавший: жить стоит. Друг мой, ты смотришь на мои седины? Я формулирую сейчас, быть может, последний великий урок моей жизни: мне следовало бы жениться на немой женщине.

— Так ты еще хочешь жениться? — с любопытством спросил Янош.

Вошедшую в этот миг Юли я, как уже говорил, знал с ее девических лет. Сейчас она была красивей, чем когда-либо. С голубым в горошек платочком на непослушных золотисто-рыжих кудрях, прямым, чуть приподнятым на конце носиком, полной снежно-белой шеей и молодыми формами, лишь сейчас исполнившими то, что обещали в девичестве, она была пикантнее, чем тогда… когда же это?.. тому уж, верно, немало лет… когда я, слегка за нею приударив, чуть было не влюбился всерьез. Воспоминание, должно быть, постучалось и к ней: она покраснела, узнав меня.

— Ах, как славно, что вы зашли! Как давно мы вас не видели!

— Слышишь, Юли, — сказал Янош. — Этот тип надумал жениться!

Юлия рассмеялась, затем, как бы желая исправить оплошность, подбежала ко мне, обняла, расцеловала. И даже прижалась на миг горячим, крепким, весенним телом.

Нет, я не пожелал ее. Ни единой клеточкой. Я посмотрел на нее, я ее отверг. Еще некоторое время полюбовался ее движениями, женственным излучением ее молодости, столь приятным для глаз, носа, ушей, и на том самообследование окончил. Нет, я не пожелал ее. Я стар.

Поскольку я выяснил, таким образом, то, ради чего пришел, я тут же встал и откланялся. Они проводили меня до прихожей, здесь я закурил сигарету.

— Ой, как странно, — воскликнула Юли. — Как дрожат эти два пальца, в которых вы держите сигарету!

Я посмотрел на свои пальцы.

— Что ж, дрожат, — сказал я. — Я старик, Юли.

Тамашу, летом приехавшему наконец из Швейцарии, я объявил:

— Я вернул тебя домой, сын, потому что, как видно, старею и в доме нужен мужчина.

Заметим, что в виде приложения к этой фразе я изобразил на губах тонкую улыбку, дабы мальчик не принял все же слишком всерьез сообщение о моей близящейся старости. Я предположил, что понятие «самоирония» ему известно.

После истории с барышней Сильвией уже прошло, надо сказать, несколько месяцев, и я, постольку поскольку, примирился с тем, что положен на обе лопатки, то есть сбит с ног и сброшен со счетов. К горизонтальному положению, какое придется занять в могиле, следует привыкнуть заблаговременно. Вот я и привык, то есть весь как-то задеревенел и теперь все реже просыпался по утрам с бешено колотящимся сердцем и с ощущением, что лучше было бы уж и не просыпаться.

— Я вернул тебя домой, сын, потому что, как видно, старею и в доме нужен мужчина, — объявил я, повторяю, Тамашу с тонкой улыбкой. — Память моя слабеет… впрочем, я мог бы выразиться иначе: память моя уже не считает нужным утруждать себя, подбирая все, что ни попадет под ноги, или, точнее, отбрасывать прочь с дороги каждый ком… Ты мне нужен.

Тамаш встал, подошел — я стоял за своим письменным столом — и нежно меня обнял. Даже длительное пребывание за границей не отучило его от сыновнего ко мне пристрастия.

— Вы совсем не постарели, отец, — сказал он.

Он был красивый, стройный молодой человек, хотя на голову меня ниже. Лицом он тоже походил на меня, хотя и в удешевленном издании, его черты как будто подтверждали верность сохраненного памятью детского его облика: прескучную любовь к порядку и поистине необычайную надежность. Рядом со мной до самой моей смерти будет здоровый, добронравный, послушный сын, успокоенно отметил я, верный привычке думать прежде всего о себе.



— Признаки старения, сын, неопровержимы, — сказал я. — Так, за последние месяцы я заметил, что, стоит мне задуматься, нижняя губа отвисает и на жилет падает несколько лишних капель слюны. Правда, для жилета это безвредно, поскольку слюна не оставляет пятен, но само явление оскорбляет мой вкус.

Тамаш рассмеялся, это меня встревожило. Конечно, он не позволил себе ни единого дерзкого замечания, но про себя, вероятно, подумал: что ж, мне ходить за тобой следом с носовым платком в руке?

— Я упомянул об этом просто как об одном из проявлений наступающей старости, — сказал я. — Только для подтверждения, а не затем, что жду от тебя помощи. Точно так же, полагаю, ты не в состоянии помочь мне, ежели я забыл, как звали моего перворожденного сына, умершего за десять лет до твоего рождения. Знать его имя мне не нужно, это также всего лишь пример. Моя знаменитая, то бишь моя безукоризненная, память начинает угасать.

— Но почему вы не спросили у Жофи, отец?

— Соображаешь ты туго, сынок, — сказал я уже с нетерпением, но, по существу, довольный: это будет заурядный тяжелодум — иными словами, человек счастливый. — Ты усомнился в том, что я старею, я пожелал рассеять твои сомнения. Если, впрочем, они не просто порождение сыновней любви!

Тамаш опять поднялся, опять меня обнял. С тою неловкой нежностью, с какой, похлопывая друг друга по спине, обнимаются только мужчины. Я нимало не сомневался, что он и за границей сберег унаследованные от матери благие черты, ее человеколюбие и вместе с ним почтение к авторитетам и что под моим руководством он благополучно минует все новомодные опасности, кои якобы угрожают современной молодежи. Он не отрастил бороду в Швейцарии, волосы стриг коротко. Я оглядел его: сознание отцовской ответственности даже растрогало меня. Конечно, ему бы не повредило быть немного позатейливее, подумал я. Но тут же добавил: впрочем, одного сумасброда в семье достаточно. Хотя, сказать по правде, не себя я считал сумасбродом среди живущих.

— Чем ты намерен заняться в Пеште?

С этого моего вопроса началась для меня новая глава моих старческих метаний. Я только-только пришел в себя от первого громового удара — ха-ха-ха, — от того щелчка по носу, коим закончилась моя мужская пора, и вот уж разразилась надо мной новая гроза, еще забавнее первой.

Тамаш учился на инженера-текстильщика. Рассказав, что в Женеве окончил уже два курса, он спросил, может ли жить у меня.

— Да где ж еще тебе жить? — спросил я. — Квартира достаточно просторна, двум холостякам места хватит.

— Но дело в том… — заикнулся Тамаш.

Очевидно, я не обратил внимания на его «но дело в том».

— Я вернул тебя домой потому, — сказал я, — что мне нужен здесь какой-то отзвук. Надеюсь, ты отнесешься с должным почтением к значительности этой роли?

— Я буду стараться, отец.

Кажется, его не покоробило чванство, достаточно отчетливо прозвучавшее в моем вопросе. Право, блаженная добрая душа, решил я про себя.

— Мы должны понять друг друга, сын, — сказал я. — Я нуждаюсь не просто в понимании с твоей стороны, хотя оно и не вредно для такого старца, особенно ежели пресловутое понимание лишь имитируется — иными словами, может быть принято только как проявление любви и такта. И не для того вернул я тебя домой, чтобы ты ходил за мной по пятам с носовым платком в руке и утирал нос и рот своему дряхлому папеньке. И даже не ради Жофи, которая, по-моему, ни за что бы не умерла, не покормив тебя еще разок грудью памяти.

— Понимаю, отец.

— Допустим, — сказал я. — Надеюсь, поймешь и все последующее. Мир вокруг меня смолкает, сын. Потому ли, что становлюсь туг на ухо и не улавливаю его речей? Или я слишком внимательно, приблизив ухо к запястью, прислушиваюсь к своему пульсу, и его биение столь громко, что я становлюсь глух к прочим звукам? Тревожный симптом, сын, сигнал близящегося маразма. Писатель лишь до тех пор писатель, пока он, вслушиваясь в себя, за акустическими проявлениями собственного организма улавливает также и звучание мира. Если же мир становится ему невнятен, весь концерт уже ни к черту. Стареющий человек буквально начинен постоянно умножающимися дефектами, поправить которые извне ему удается все реже: от этого он все менее уверен в себе и все более одинок. Новый опыт его уже не интересует, с него достаточно того, что накопилось за долгую жизнь, да он и не верит, будто есть что-то новое под солнцем — как, впрочем, и над оным. Поэтому он предпочитает затвориться в себе: он глохнет, слепнет. И чтобы все же как-то развлечься, вскарабкивается в конце концов на огненную колесницу Ильи-пророка, приманенный ложной, как известно, идеей бессмертия. Все выше, все дальше от остывающей и немеющей Земли! Понимаешь?