Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 168

Наверно, она слишком долго медлила с ответом, потому что гомункул внезапно кивнул, будто бы самому себе.

— Маленькая комнатка, полная едкого дыма. Большая медная печь, внутри которой бьется почти погасший огонь…

Топочная, подумала Барбаросса. Топочная в подвале Шабаше, которую они с Котти облюбовали в качестве своих собственных апартаментов еще тогда, когда были школярками, а не уважаемыми сестрами-«батальерками». Среди школярок, вынужденных спать в койках посреди сырых университетских дормиториев, подчас разыгрывались самые настоящие сражения за право пользования отдельными уголками, но на топочную никогда не было особых претенденток. Темно, тесно, душно, к тому же старая печь, зияющая щелями, испускает едкий дым, а в носу вечно щекочет от угольной пыли…

— Котейшество сидит у самой печи, — глаз гомункула затуманился, сделавшись крохотным подобием оккулуса, — Она смотрит на почти погасший огонь и плачет. Ты мечешься от стены к стене, сжав кулаки, и сама изрыгаешь пламя. Ты взбешена. Ты хочешь кого-то убить. Ты…

— Довольно, — приказала Барбаросса деревянным языком, — Замолчи.

Лжец покорно заткнулся. Видно, под коркой из ярости прочел другие ее мысли, в которых фигурировал уже он сам. Он сам, набор столярного инструмента из чулана Малого Замка, и много-много мелких гвоздей…

— Это было полтора года назад, — пробормотала Барбаросса, сделав несколько неуверенных шагов по зале, боясь признаться себе, что не хочет смотреть в сторону банки с гомункулом. Точно из нее могли вылезти еще какие-нибудь законсервированные в ней недобрые воспоминания, — В апреле. Мы… Черт. Это была скверная история. И меньше всего на свете я хочу, чтобы ты запускал в нее свой бесформенный липкий нос.

Лжец поспешно кивнул. Точно и сам сообразил, что нарушил правила приличия, вторгнувшись так глубоко в чужие мысли. А может, ему открылись там картины, которые он и сам не хотел бы видеть.

— Как скажешь, Барби. Я не дознаватель и не охотник. Я слушатель.

— Слушатель… — эхом произнесла она, не скрывая отвращения.

— Представь, что тебя лишили рук и ног, превратили в подобие полупереваренной мыши и заперли в хрустальном гробу до конца жизни. Иногда я слушаю вас, людей, и, честно сказать, это чертовски паршивая работа. Вы вечно несете всякий вздор, но с каким апломбом!.. Поэтому больше всего мне нравится слушать магический эфир. Я не виноват в том, что вы норовите выплеснуть в него, словно в сточную канаву, свои никчемные мыслишки, потаенные желания и странные фантазии…

Барбаросса смерила его взглядом. Чертов заморыш. Сверчок. Яблочный огрызок.

И в этом сморщенном неказистом тельце, могут храниться ее, крошки Барби, воспоминания? Черт. Пожалуй, она все-таки не будет рисковать, разобьет банку нахер, когда разберется со всем этим…

Наверно, он расценил ее задумчивость в недобром для себя ключе, потому что поспешно выставил перед собой свои жалкие сморщенные лягушачьи лапки.

— Слушай, мне глубоко похер, какие чувства ты испытываешь к Котейшеству. Мне и дела до этого нет. Взгляни на это, — гомункул небрежно потеребил себя между ног, там, где болтался крохотный полупрозрачный мешочек, напоминающий едва завязавшуюся фасолину, — Видишь эту штуковину? Я бы не смог удовлетворить себя даже если бы испытывал такую потребность. Так что все ваши сексуальные пристрастия, что самые порочные, что самые невинные, для меня сродни любви двух садовых улиток. Я попросту не вижу между ними разницы. По-иному устроен и освобожден от многих ваших инстинктов, замурованных в черепах, от которых вас бессильны избавить даже адские владыки. Так что нет, мне плевать на все твои душевные терзания.

Барбаросса отвела взгляд.

Закуток с печкой… Метущееся пламя… Плачущая Котти…

— Ты и за стариком так же пристально приглядывал? — едко осведомилась она, — Бьюсь об заклад, он весело проводил время в Сиаме! Небось, не вылезал из офицерских борделей, а?

Гомункул усмехнулся, потирая бугристый подбородок.





— Господин фон Лееб — это не какой-нибудь неграмотный пушкарь из обоза, думающий лишь о том, куда бы засунуть свой банник. Кроме того, он был человеком высоких моральных устоев и офицером саксонской армии. Он презирал публичные дома, даже сиамские.

— Ну да?

— Утверждал, что все узкоглазые шлюхи воняют фунчозой[2], а всяких тварей в них обитает больше, чем пресмыкающихся гадов в ином болоте.

— Значит, трахал служанок в офицерском клубе, — буркнула Барбаросса, — Мне-то что?

— Господин фон Лееб окончил Вюрцбургский университет, и с отличием. Он был выше каких-нибудь служанок. Если что-то и привлекало его в Сиаме, так это мальчики.

— Мальчики? — с нехорошим чувством переспросила Барбаросса.

— Да. Обыкновенно не старше двенадцати лет. Всякий раз, когда его батарея прибывала в новый город, Косамуй или Районг, он отправлял ординарца сыскать на улице и привести к нему пару мальчишек, желательно самых тощих и чумазых, похожих на обезьян. Там, в Сиаме, в ту пору до черта было тощих мальчишек… А еще он приказывал, чтобы в его спальне во время утех всегда горела жаровня, в которую ординарец время от времени подкидывал тростник.

Барбаросса сплюнула на пол. Плевок получился густой и ярко-алый — разбитые губы все еще немного кровили.

— На кой хер ему был нужен тростник?

— Сила привычки, — Лжец ухмыльнулся, — Треск горящего тростника и дым напоминали ему сиамские деревушки, через которые они с саксонскими рейтарами проходили рейдом. Горящие тростниковые хижины и дым от них так ему запомнились, что без этого стимула его естество оказывалось невозможно поднять в бой. На самом деле, весьма опасная привычка. Несколько раз господин фон Лееб, увлекшись со своими мальчиками, едва не угорал в спальне от тростникового дыма, ординарец едва успевал распахнуть окно…

Барбаросса уставилась на гомункула, растирая запястья. Побагровевшие, принявшие на себя не одну дюжину ударов, они отчаянно ныли, будто обваренные, кожа во многих местах лопнула.

— Понятно, отчего твой хозяин не покушался на твою невинность, Лжец. С такими-то вкусами…

Гомункул хихикнул.

— О, вкусы господина фон Лееба не представляли собой ничего выдающегося — на фоне прочих. Там, в Сиаме, многие саксонские офицеры приобретали привычки, которые весьма странно смотрелись бы в Дрездене или Магдебурге, смею заметить. Едва ли мы имеем право их порицать, к слову. Вырвавшись из зловонных джунглей, покрытые заскорузлым тряпьем вместо одежды и ржавыми обломками доспехов, они спешили воздать должное жизни во всех ее формах, не чураясь самых разнообразных страстей. Взять хотя бы господина Хассо Цеге-фон-Мантейфеля, которого на батарее попросту звали Хази.

— Тот самый, которого сожрал «Костяной Канцлер»?

Лжец кивнул.

— Тот самый. У него при себе всегда имелась походная табакерка, снаружи вполне обычная, без вензелей, даже немного потертая, как у многих солдат, внутри же украшенная прихотливым образом. Только держал он там не порошок спорыньи и не маковое зелье, как некоторые чины с батареи. Там, среди висмутовых и бронзовых узоров обитал крошечный демон по имени Купфернадельштекимауэге, которого он выпускал, пребывая в спальне с очередной прелестницей. Впрочем, если не было ни прелестницы, ни спальни, господин Хассо вполне мог удовлетворится коровником и ближайшей служанкой, вкуса он был самого неприхотливого. А вот Купфернадельштекимауэге… Тот был большой затейник. Выскользнув из табакерки, он прятался в комнате, а потом, будучи незаметным, совершал своей жертве укол в затылок крохотной медной иглой. Одного такого укола было достаточно, чтобы женщина на следующие двенадцать часов превращалась в изнывающее от страсти существо, одержимое похотью настолько, будто в него вселились все демоны Преисподней. В человеческом теле обнаруживалось столько сил, сколько их прежде там не было, столько, что начинали трещать, не выдерживая натиска, ее собственные кости, а хрящи лопались сами собой. Бывало и такое, что кожа прелестницы начинала медленно тлеть, столько под ней полыхало любовного жара, а внутри все прямо-таки бурлило… Поутру господин Хассо уходил, едва держась на ногах, одна такая ночь выматывала его больше, чем месяц затяжной войны в сиамских джунглях, а вот от его прелестницы обычно оставалась булькающая лужа на простынях — и с нею уже забавлялся Купфернадельштекимауэге… Так что, как видишь, на его фоне вкусы господина фон Лееба едва ли можно назвать чрезвычайными.