Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 20



Она быстро встала и, подойдя к Упен-да, сняла с его ног ботинки, а затем и носки. Упен-да ответил ей благодарным взглядом. Было видно, что он с радостью избавился и от ботинок, и от носков.

Мог ли Упен-бабу представить себе такое? Он, который взрывался от гнева, если кто-нибудь пытался коснуться его ног в традиционном поклоне, с удовольствием разрешает снять с себя ботинки и носки! Если бы Комола или Гопа услыхали об этом, они бы ни за что не поверили.

И тот же самый Упен-бабу, от которого обычно слова не дождешься, который ни на митингах никогда не выступал, ни в партийных школах никогда не учился, который, как все считали, плохо разбирался в политических вопросах, теперь, разлегшись на полке, говорил и говорил и никак не мог остановиться.

— Знаешь, Татия, знаешь, Шоходеб, если бы вы меня спросили, почему я стал заниматься политической борьбой, я бы, конечно, мог много всякого наговорить и про британский империализм, и про все такое прочее. Это мне нетрудно. Но вот, если я скажу, что всему виной маленький попугайчик, вы наверняка не поверите и рассмеетесь. И тем не менее это так. Я вам сейчас расскажу в двух словах. В детстве у меня был ручной попугайчик. Он сидел на жердочке, а к одной его лапке была прикреплена тонкая цепочка. И все-таки однажды попугайчик улетел — вместе с цепочкой. Я пошел в лес его искать и по дороге встретил человека, который был сослан в нашу деревню. Мы разговорились. Потом он научил меня песням: «В тяжелые цепи нас всех заковали…» и еще «Кто согласен жить в неволе…». Пистолеты да револьверы — все это пришло гораздо позже. А в самом начале была птичка, маленький попугайчик. Я тогда впервые понял, что значат цепи, неволя и что значит свобода. Для птички, для человека или для целой страны.

Мне уже шестьдесят два года, а я совсем не чувствую себя старым или что помирать пора. С моим здоровьем… Ты смеешься, Татия? Не смейся, я искренне говорю. А то, что еду лечиться, — так это всего лишь предлог. Наш секретарь — а он намного меня моложе — сказал мне: «Почему бы вам, Упен-да, не воспользоваться этой возможностью и не съездить в Советский Союз?» Я и подумал: в самом-то деле, столько слыхали о Советском Союзе, столько сами другим говорим, надо же хоть раз своими глазами увидеть.

Упен-бабу вздохнул и, к удивлению Шоходеба, сам поправил съехавший набок узел галстука. Шоходеб решил: можно перейти в наступление.

— Вот и увидите, что все там совсем не так.

— А ты сам-то видел?

Шоходеб сжал губы, обдумывая ответ. С одной стороны, он, конечно, не верит той «информации», которую передает радио из Кёльна. И прокитайский взгляд на Советский Союз не кажется ему, как прежде, достойным доверия. Но, с другой стороны, разве надо непременно своими глазами увидеть, чтобы понять, как обстоят дела в действительности?

— То есть я совсем не к тому, что, мол, кто побывал, тот и знает, а кто не был, тот и знать не может, — продолжал между тем Упен-бабу. Он как будто угадал мысли Шоходеба. — И я не говорю, что Советский Союз — идеальная страна, без всяких недостатков. Но недостатки недостаткам рознь, все зависит от того, чьи это недостатки. Например, и у моей матери было много разных недостатков. Но у нашего заминдара их было гораздо больше — столько, что и не счесть. К недостаткам матери у меня было одно отношение, а к недостаткам заминдара совсем другое. За мать я переживал, мне хотелось, чтобы она стала лучше, ее недостатки к ней не шли, они не были частью ее самой. А заминдара я про себя поносил на чем свет стоит. Все его недостатки были как раз оттого, что он — заминдар.

Упен-бабу говорил, пристально глядя на Шоходеба, а Шоходеб внимательно его слушал — и ни тот, ни другой не заметили, как поразили Татию слова Упен-бабу о своей матери.

Повернувшись к Татии, Упен-бабу продолжал:

— Ты не сомневайся, Татия, я и двадцать лет назад сказал бы то же самое. И вот еще что: я повидал в жизни много, но, наверное, не обо всем, что видел, могу судить безошибочно. Однако опять-таки ошибки ошибкам рознь. Я сам живу так, будто плыву по незнакомой реке в лодке с шестом. Не знаю, понятно я сказал или нет. То есть продвигаюсь как бы на ощупь, попытка за попыткой. Зацепился шестом за дно — значит, хорошо, лодка плывет. Не зацепился — ладно, еще и еще раз попробую. Я ж не на службе. В моей работе нет отбоя. Никто мне не скажет: «Все, конец, садись и отдыхай!»

Большинство моих сверстников, друзей детства и юности — кроме тех, что подделали год своего рождения, — уже на пенсии. Некоторые в религию ударились, другие продолжают деньги зарабатывать, и многие из них ходят к гадалкам, чтобы те им по руке гадали, судьбу предсказывали. А я не верю, что можно предсказать будущее. Впрочем, даже если бы мне точно сказали, что кто-то умеет предугадывать будущее, я бы к такому человеку ни за что не пошел. Какая радость: узнать сегодня, что будет завтра! Не так ли, Татия?

— Неужели это вам совсем не интересно? — спросила Татия.

— Что за интерес — прежде смерти знать, когда умрешь?



Шоходебу пришлись по душе эти слова. Он воскликнул:

— Прекрасно сказано!

А Упен-бабу подхватил:

— Но дело не только в этом, Шоходеб. Можно ли предсказывать будущее или нет, мне гадание не нравится еще вот почему. — От возбуждения Упен-бабу поднялся и сел на полке, поджав под себя ноги. — Если обо всем, что будет, знать заранее, какой тогда интерес жить? Мы всегда спрашиваем: а что потом, что потом? Убери из жизни это «а что потом?», и в ней не останется никакой радости, никакого восторга. Ведь жизнь на каждом шагу поражает нас неожиданностями.

Ты на меня, Шоходеб, не обижайся, я вот что скажу. Вы все время кричите: «Ошибки! Недостатки!» К чему кричать? Ведь это только от машины можно требовать, чтобы она работала без погрешностей. А в человеке слиты воедино и недостатки и достоинства, сам ошибается, сам же и исправляет свои ошибки. Без ошибок разве было бы движение вперед? Разве знали бы мы, что такое радость открытия?

12

Длинный Гирджа посмотрел на часы — было почти десять. Вагон-ресторан, наверное, уже совсем опустел.

Ну и холод же сегодня! Понятное дело — такой ливень! Из пассажиров пока что никто не сошел. У официантов из вагона-ресторана сейчас много работы: носятся по вагонам с подносами. На подносах — в основном стаканы и бутылки с легкими напитками и содовой водой, иногда еще и лед. Легкие напитки — это, конечно, лишь для вида. У себя в купе пассажиры раскупоривают напитки покрепче. А официантам перепадают хорошие чаевые.

Гупта, наверное, диабетик: он по меньшей мере раза четыре вылезал из купе и ковылял в конец коридора. Ему, значит, и пить-то нельзя. Вот Раджу — этот, видать, мастер выпить. Всего раз вышел из купе — быстро туда, быстро обратно и ничуть не шатался. Крепкий мужик!

А геологи всей компанией ушли в вагон-ресторан. Чинно прошествовав по коридору, они легкими кивками и сдержанными улыбками приветствовали Длинного Гирджу. Кто бы поверил, что они так раскованно веселились в своем купе!

Для многих теперь веселье — в бутылке. Как только захотелось повеселиться, вытащил пробку — и порядок, сразу весело стало. Будто веселье — это какой-то стандартный продукт, который производят в массовом количестве на заводах и разливают по бутылкам. И очень жаль, что из-за этих мерзких пьяниц такая прекрасная вещь, как вино, пользуется плохой репутацией. А не то бы…

Впрочем, нет. Во время работы об этом и думать не стоит. Чуть дашь себе поблажку — и пиши пропало.

Кстати, он давно не был в кино. Хотя, с другой стороны, и смотреть-то теперь нечего. Есть всего два-три режиссера, которые делают приличные фильмы, а остальное все — чепуха. Мать Кальяни раньше была большой любительницей кино. Бывало, зовет его с собой, а он говорит: «Не хочу смотреть всякую чушь!» — и тогда она звала соседок и шла в кино с ними.

Какая веселая и жизнерадостная она была, а потом, после смерти Кальяни, вся сникла. У них уже не хватило смелости заполнить эту зияющую пустоту. Возраст не тот. Пусть лучше все остается, как есть. Время пройдет — и боль утихнет.