Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 74



— Вы торопитесь: танки-то были фанерные.

Все с недоумением поглядели на нарофоминца.

— Фанерные?..

— Ну да, учебные.

— Вот оно что… — протянул усач. — Чего только не было на войне! Ну и как же вы?

— Сейчас самому даже не верится. Позатолкали друг друга в люки, скрипучие башни кое-как развернули и сидим.

— А он?

— Вот тут-то самое удивительное и началось. Не расчухал он, что фанера. Не уложилось у него. Раз десять на нас в атаку ходил и в самый последний момент откатывался: думал, психический бой навязываем. А мы только стволами шевелим, будто поближе подпускаем, чтобы прямой наводкой. Сами ни живы ни мертвы. Буквально ни живы ни мертвы, слышите?

— Трудно и представить, верно слово, — подал голос старик. — До вечера продержались?

— До утра даже. А утром настоящие подоспели. Командир-танкист шлем перед нами скинул, когда узнал, кому на смену пришел.

— Что ж, вы и впрямь молодцы, — сказал старик.

— А вы, папаша, где воевали? — обернулся к нему Семагин.

— Я далеко был в то время. Мы только-только двигались к фронту. Торопились, но дело медленно шло.

— Сапер? Артиллерист? Или царица полей? — снова спросил Семагин.

— Интендант.

— А… — понимающе протянул Семагин. — Ну что ж, и это неплохо.

Интендант промолчал.

— Каждый род войск на войне главным себя считает, — вставил слово усач.

— И интенданты? — вырвалось опять у Семагина.

— Без них тоже не сахар, — поддержал усача нарофоминец.

— А что, пожалуй, вы правы, — сдался Семагин, — Если была б горилка, мы бы и за интендантов выпили.

Он сказал это так, что интендант все-таки уловил намек: самый главный тот, кто идет в атаку. Все остальное постольку поскольку. Он и не спорил. Сидел в уголочке и внимательно слушал, как другие Москву и Питер от немца отбивали.

Уже почти под утро угомонились солдаты. Погасили верхний свет, чтобы вздремнуть часок-другой.

В наступившей полутьме возился только один старик интендант. Семагин, закуривая последнюю папиросу, вдруг увидел, что тот отстегивает от ноги протез — высокий, намного выше колена. Отстегнул, отдышался и тоже стал укладываться, тяжело опираясь то о полку, то о столик, по которому катались нетронутые лимоны.

— Вам помочь? — вскочил со своего места Семагин. — Что же вы не сказали?

— Нет, нет, дело привычное. Интендантское, — без всякой тени упрека вздохнул тот.

И снова начался приумолкший было разговор солдат. Двое спали. Двое разговаривали.

— Так вы действительно интендант?

— Самый настоящий.

— А где же вас так?

— Под Москвой.

— Вы же сказали, медленно дело у вас шло.

— Успели все-таки. Последние сто верст на своих на двоих. Эшелон разбомбило, но мы успели. Это я теперь не ходок, а тогда шагал будь здоров.

Старик помолчал и тоже закурил.

— А у меня к вам просьба. Можно? — сказал он тихо.

— Конечно…

— Им не будем все растолковывать, — кивнул он на спящих. — Ну, безногий и безногий. Не люблю я раны свои считать. Одним словом, между нами. Договорились?



— Договорились.

— Я нарочно встану завтра пораньше. Старики вообще рано встают.

Утром все четверо дружно шагали по перрону Московского вокзала Ленинграда.

Интендант шел, чуть отставая от попутчиков, и те совсем не замечали его хромоты. Ее и впрямь трудно было сейчас заметить. Только Семагин знал, чего это стоило интенданту.

СТАРЫЙ ДУБ

Несчастья одно за другим сваливались на плечи старого дуба. Из войны он вышел полным инвалидом — ствол его был исклеван пулями, тяжелая крона, срезанная не то миной, не то снарядом, валялась поблизости комлем книзу, так что издали можно было подумать — растет подле старого новый дуб. Но это только казалось. Скоро листья отшибленной кроны завяли, сделались жестяными и противно заскрежетали на ветру.

Дерево еще продолжало борьбу, как вдруг новая гроза пронеслась над ним. Гроза в полном смысле этого слова.

Среди белого дня небо вдруг почернело, опустилось, загромыхало, и раскроенный надвое могучим ударом ствол стал огромной, расщепившейся почти до самой земли рогатиной.

Эта последняя рана была смертельной, но люди, жившие по соседству со старым дубом и за войну вдосталь насмотревшиеся в глаза смерти, не хотели в это верить. Они притащили проволоку, веревки, жерди, вооружились баграми и лестницами. Дуб обнесли лесами.

Кто-то из суетившихся вокруг него то и дело покрикивал:

— Давай, давай! Спасай вояку!

Кто-то поддакивал:

— Склеим еще, оживет! Ну-ка!

Незнакомый человек мог, пожалуй, подумать, что тут идет строительство силосной башни. Во всяком случае, вряд ли кто-нибудь из посторонних сразу догадался бы о том, что здесь происходит.

Люди, только что вышедшие из войны, сами еще не залечившие как следует раны, боролись за спасение старого дуба, и каждый старался изо всех сил, у каждого был свой план, своя идея.

Пока одни туго-натуго стягивали большие и малые трещины, другие конопатили их, шпаклевали, третьи густо замазывали образовавшиеся швы корабельным суриком, целую банку которого невесть откуда прикатил к дубу бывший моряк Мелентьев.

Но, несмотря на все это, раненый все-таки умирал…

Казалось, уже никто и ничто не сможет ему помочь. Он, вероятно, так и ушел бы от нас — тихо и бесследно. Распилили бы дуб на дрова. Постепенно все трудней и трудней было бы повстречать в этих краях человека, помнившего историю старого дуба.

Только удивительно мудро и тонко кое-что устроено на нашей земле.

Проснулся я как-то утром, подошел к распахнутому окну и вижу: под искалеченным дубом ходит мальчишка — лет семи-восьми, не больше. Босой, оборванный, чумазый. Ходит, нагибается, что-то собирает в траве.

— Эй, приятель, что ты там ищешь?

— Желуди.

— Желуди? Зачем тебе?

— А так… Может, завтра в школу снесу…

Пока я спускался, чтобы поговорить с ним, его и след простыл.

В глубокой задумчивости стоял я под деревом, гремевшим над моей головой красной жестью последней листвы. Потом тоже нагнулся, поднял несколько нагретых на осеннем солнце желудей, положил в карман.

А старый дуб, видно, понял нас, меня и мальчонку, — так и сыпал напоследок свои все-таки созревшие плоды, так и сыпал…

Бронзово-золотой становилась земля под их щедрым, тяжелым дождем.

МОГИЛА УЧИТЕЛЯ

Памятник на могиле учителя Бориса Федоровича Воронихина, расстрелянного фашистами, строг и прост. Может быть, даже слишком прост: деревянная пирамида, вырезанная из пятиклейки красная звезда…

Время не властно над светлой памятью подвига, но с фанерой и масляной краской оно расправляется безжалостно. Впрочем, этого совсем не замечаешь: за голубым частоколом — свежие живые цветы. Всегда свежие и всегда живые — в любое время года. Вот и сегодня — на дворе уже октябрь, а земляной, размытый дождями холмик весь усыпан бело-розовыми лепестками. Я не знаю названий этих цветов и не могу понять, откуда они тут берутся в эту ненастную пору, но уверен в одном — приду сюда через месяц, через два, хоть в самую лютую стужу, даже и тогда цветы, целые россыпи цветов опять найду под фанерной звездой.

Могила находится в лесу, далеко от проезжих дорог, но это не мешает людям постоянно приходить сюда.

Во все стороны света, как продолжение отточенных красных лучей звездочки, разбежались тропки-дорожки. Они ведут в Старую Руссу, в пионерский лагерь «Маяк», в санаторий «Капраново», в лесное хозяйство Чирсково, в совхоз «Октябрь».

Люди здесь кругом живут давно другие, не те, какие были тут в страшную осень сорок первого, но любой, и старый и малый, знает о подвиге Воронихина, принявшего смерть, но не выдавшего врагу имен коммунистов «Октября».

Нескончаем поток людей, беспрерывна эстафета цветов.

Иногда мне кажется, что сама русская природа делает все, чтобы увековечить память о подвиге учителя. Как заботливо и тонко подбирает она краски, как низко склоняет ветви деревьев, как тихо и задумчиво шелестит травой…