Страница 54 из 74
Ответ «Медузы», которого я дожидался с таким нетерпением, поразил меня в самое сердце:
— Я — «Медуза». Скажи своему вожатому, чтобы учил тебя лучше. Букву «эр» совсем не выговариваешь. Завтра свяжемся в это же время. Матрос Гусев.
Весь день и всю ночь зубрил я это проклятое «эр», а на рассвете Гусев, приняв мою депешу, ответил совсем коротко и мрачно:
— Плохо. Учи еще.
Но учить уже было некогда — на вечерней линейке вожатый объявил нам, что утром отряд «сушит якоря» и берет курс на Москву…
Всю осень и всю зиму продолжал я заниматься «морзянкой», тщательно отрабатывая каждый знак, каждую букву, особенно злосчастное «эр», из-за которого так позорно провалился. А летом отряду нашему снова посчастливилось бросить свой золотой якорь на полпути от Судака к Феодосии, и снова начал я чуть свет забираться на розовую черепичную крышу.
Уже на второй день нашего пребывания на Черноморском побережье мне удалось подкараулить знакомый катерок, тяжело зарывавшийся носом в глянцевой зеленой волне, и снова трассирующей строкой тире и точек дотянулся я до его мостика.
— Дорогая «Медуза», здравствуй!
— Здравствуй, «Якорь». А ты все еще картавишь? Когда же будет порядок?
— Товарищ Гусев, я учил всю зиму…
— Гусева нет на катере. Ушел на военную службу. За тобой проследить поручено мне. Моторист Переверзев, — отчеканил сигнальщик, усиленно налегая на букву «эр» в каждом слове, особенно в своей фамилии.
Все лето Переверзев тренировал меня, и, когда настала пора прощаться, на черепичной крыше была принята одна из самых замечательных телеграмм на свете:
— Теперь толково. Бывай здоров.
…Война привела меня на Крайний Север. Служил я на далеком, занесенном снегами маяке, мимо которого днем и ночью шли караваны тяжелых транспортных судов под охраной военных кораблей. Днем и ночью несли мы свою неусыпную вахту, а день там ничем не отличался от ночи, утро — от вечера.
Иногда по целым суткам не уходили мы со своего поста, встречая каждый караван каскадом светящихся тире и точек.
Часто вспоминал я на этом одиноком маяке крышу крымской дачи, и на душе у меня становилось тепло и радостно. Я мечтал после войны обязательно приехать в знакомые места, отыскать дорогую теперь моему сердцу «Медузу», поговорить с Переверзевым, но война затягивалась, и мимо маяка все шли и шли караваны судов с пробитыми фальшбортами, обгоревшими палубами, снесенными напрочь мачтами, и лучшей музыкой в мире были для них летящие с маяка слова:
— Путь открыт. Следуйте своим курсом…
Редкий караван проходил мимо маяка молча. Хоть два-три слова, а скажет нам через своего сигнальщика:
— Спасибо, ребята, за службу!
А однажды между нашим маяком и одним караваном произошел такой разговор:
— Путь открыт, следуйте своим курсом.
— Спасибо. Жму лапу «Золотому якорю»!
— Переверзев?.. Здравствуй, дружище! Как ты меня узнал, Переверзев?..
— Такого чистого «эр» я не слышал еще никогда на свете. Поздравляю. Сегодня же сообщу Переверзеву. Гусев.
Через день на маяк пришла адресованная мне телеграмма: «Прими и мои поздравления. Теперь совсем толково работаешь. Бывай здоров. Переверзев».
И опять разошлись наши жизненные пути. Надолго ли? Не знаю. Знаю только, что Гусев с Переверзевым могут объявиться в любую минуту, на любом корабле, поэтому я, хоть и считаюсь опытным сигнальщиком, каждый день занимаюсь «морзянкой», увеличиваю скорость передач, тщательно отрабатываю каждый знак, каждую буковку, чтобы всегда без запинки можно было сказать своим знакомым и незнакомым друзьям на языке Морзе:
— Путь открыт. Следуйте своим курсом!
СОЛДАТСКАЯ ЛОЖКА
Обыкновенная алюминиевая ложка. Я нашел ее под Харьковом, в выжженной огнем и солнцем степи осенью сорок первого.
Прижал нас немец возле одной деревни, двое суток головы поднять не давал. Зарылись мы в землю, лежим, думаем: должны же когда-то кончиться эти чертовы мины! А он садит и садит из-за леса, ни тебе отдыха, ни срока.
— Зарывайся глубже, ребята! — командует взводный. — Я его норов знаю.
Стали мы глубже копать, а взводный подбадривает:
— Лопата, она чего? Шанцевый инструмент. Стало быть, солдату шанец есть живому остаться. Копай веселей, кому жизнь не надоела.
Копаем, а сами думаем: кому ж от мины-дуры подыхать охота? А тут еще шанец!..
Стал и я рыть вместе с другими. Дело к ночи идет, а мы знай вгрызаемся в заклекшую землю. Немец между тем не унимается.
— Неправда, к утру поистратится, — пошучивает взводный. — Мины, они чего? Им тоже конец приходит.
Но конца тем минам не было. И утром мины, и вечером, а к ночи совсем невтерпеж стало.
Пришлось отходить, как говорится, на заранее приготовленные позиции. Сперва по-пластунски ползли, потом в рост поднялись. Аж до Малых дорог довелось топать. Но и там, на «заранее приготовленных», передышки нам тоже не было. Пришли мы к Малым, а он тут как тут. Из-за каждого облака «юнкерс» кидается.
Если просто сказать, что хватили мы горя под Малыми дорогами, — значит ничего не сказать. Живого места на земле той не было. Здесь уж даже и окопаться не успели, — рухнули с разбегу в канавы да лужи, а он давай ровнять землю-матушку.
— Немец, он во всем порядок любит, — не падает духом взводный. — Подровняет малость, уймется!
Если бы не командирская шутка, мы бы, наверно, совсем приуныли. Взводный, видимо, чувствовал это, и сквозь грохот боя все время слышался его голос:
— Не боись, ребята! Целься точно в мотор, скоро всем им капут гемахт, всем «юнкерсам»! Ловчее всего со спины стрелять. Вот так!
Лег и я, как приказал мне взводный, на спину, чтобы удобнее было, а между лопаток и вонзилась мне железяка какая-то. Перевертываюсь: ложка! Самая обыкновенная, солдатская. И слышу над самым ухом опять голос взводного:
— Не зевай, подымай, пригодится!
Глянул я на него искоса, а он:
— К обеду так просто незаменимая вещь!..
Очнулся я в медсанбате. Пошарил глазом вокруг, вижу — ложка со мной. Возле самых носилок на травку кем-то положена. Ну, думаю, жив-здоров! Кому же в голову придет мысль ложку таскать за человеком ненадежным. Видно, числюсь еще у какого-то старшины в списках.
Взял я ложку, поднес к глазам поближе и только тут заметил, что она совсем не простая. Чья-то ловкая рука четко выгравировала по белому ее алюминию украинский национальный орнамент, а рядом с затейливой вязью врезаны в металл слова.
Вчитываюсь — названия городов!
Л ь в о в.
Т е р н о п о л ь.
Ж и т о м и р.
К и е в…
Показал я ложку соседу по палатке, старому солдату. Думал, подшутит он над неизвестным чудаком гравировщиком. Думал даже, вместе мы с ним посмеемся, а служивый прочитал надписи на ложке сначала про себя, потом без всякой усмешки еще вслух начал отсчитывать, загибая упрямые, заскорузлые пальцы:
— Львов, Тернополь, Житомир… Да-а, браток, много горюшка этой ложкой выхлебано. И еще для других городов место имеется. Смотри-ка! В общем, не ложка — история войны. — Он помолчал, вздохнул, потом добавил — Не дописал якись хлопец всей истории, царствие ему небесное. Другим, видать, придется дописывать.
Подлатали мы со старым здоровьишко при докторах, снова на фронт направились.
Как только вышли из санбата, я ложку (не по уставу, конечно!) за кирзовое голенище сунул. Она сразу нашла там себе уголок поудобнее…
…Не слишком часто вспоминали мы про ложку после госпитальских-то харчей — когда не поспишь, когда не поешь, а чаще всего и то и другое вместе.
А если когда и выпадало счастье пообедать в тишине и спокойствии, так мы той ложкой, бывало, щец похлебаем или кашицей побалуемся, на остальное-прочее времени уж не оставалось. Не до граверных работ было.
Однако весной проняло-таки нас со стариком лирическое настроение. То ли дела на фронте лучше пошли и сводки стали интереснее, то ли еще по какой причине, но как-то на привале в березнячке у приглушенного костра повертели мы ложку в руках и порешили продолжить необыкновенную летопись, начатую первым владельцем нашей кормилицы.