Страница 17 из 80
По ходу следствия Ягода довольно быстро признал участие в заговоре с целью государственного переворота. Сперва, в начале 30-х, будто бы готовился только «дворцовый переворот», без его непосредственного участия, так как «охрана Кремля тогда была не в моих руках». Позднее по заданию правых, через главу армейских чекистов Марка Исаевича Гая, он якобы установил связь с группой Тухачевского, чтобы организовать военный переворот. К тому времени охрана Кремля уже подчинялась Ягоде, но почему-то к планам «дворцового переворота» заговорщики возвращаться не стали.
Признался Генрих Григорьевич и в убийствах Горького, его сына Максима, Менжинского и Куйбышева. Он также заявил, что знал о планах убийства Кирова, но отрицал свое участие в его организации. Ягоду заставили признаться еще и в том, что он хотел убить Ежова, причем довольно экзотическим способом — опрыскав ядом его кабинет, прилегающие к нему комнаты, дорожки, ковры и портьеры».
Вот шпионаж Генрих Григорьевич отрицал, гордо заявив на суде: «Если бы я был шпионом, то десятки стран мира могли бы закрыть свои разведки». Но на приговор это никак не повлияло.
За признания Ягоде обещали жизнь, однако в благополучный исход он в глубине души не верил. Внутрикамерной «наседкой» к Ягоде подсадили его и Авербаха близкого друга драматурга Владимира Михайловича Киршона. В январе 1938 года Киршон докладывал начальнику 9-го отделения 4-го (секретно-политического) отдела Главного управления государственной безопасности майору Александру Спиридоновичу Журбенко (его расстреляют 26 февраля 1940 года, уже при Берии): «Ягода встретил меня фразой: «О деле говорить с Вами не будем, я дал слово комкору (М. П. Фриновскому, курировавшему следствие по «правотроцкистскому блоку». — Б. С.) на эти темы с Вами не говорить».
Он начал меня подробно расспрашивать о своей жене, о Надежде Алексеевне Пешковой, о том, что о нем писали и говорят в городе. Затем Ягода заявил мне: «Я знаю, что Вас ко мне подсадили, а иначе бы не посадили, не сомневаюсь, что все, что я Вам скажу или сказал бы, будет передано. А то, что Вы мне будете говорить, будет Вам подсказано. А, кроме того, наш разговор записывают в тетрадку у дверей те, кто Вас подослал» (как ни цеплялся за жизнь Владимир Михайлович, малопочтенная роль стукача его не спасла. 28 июля 1938 года Киршона расстреляли. — Б. С.).
Поэтому он говорил со мной мало, преимущественно о личном.
Я ругал его и говорил, что ведь он сам просил, чтобы меня посадили.
«Я знаю, — говорит он, — что Вы отказываетесь. Я хотел просто расспросить Вас об Иде, Тимоше, ребенке (восьмилетием сыне Генрихе. — Б. С.), родных и посмотреть на знакомое лицо перед смертью».
О смерти Ягода говорит постоянно. Все время тоскует, что ему один путь в подвал (значит, Агабеков не врал, когда описывал, как на Лубянке приводят в исполнение смертные приговоры. — Б. С.), что 25 января его расстреляют, и говорит, что никому не верит, что останется жив (на этот раз чекистское чутье не подвело Генриха Григорьевича. — Б. С.).
«Если бы я был уверен, что останусь жив, я бы еще взял на себя бы всенародно заявить, что я убийца Макса и Горького».
«Мне невыносимо тяжело заявить это перед всеми исторически и не менее тяжело перед Тимошей».
«На процессе, — говорит Ягода, — я, наверное, буду рыдать, что еще хуже, чем если б я от всего отказался».
Однажды, в полубредовом состоянии, он заявил: «Если все равно умирать, так лучше заявить на процессе, что не убивал, нет сил признаться в этом открыто». И потом добавил: «Но это значит объединить вокруг себя контрреволюцию — это невозможно».
Говоря о Тимоше, Ягода упомянул однажды о том, что ей были переданы 15 тысяч долларов. Причем он до того изолгался, что стал уверять меня, что деньги эти без его ведома отправил на квартиру Пешковой Буланов, что, конечно, абсолютно абсурдно (здесь можно усмотреть косвенное доказательство того, что бриллианты и валюту Ягода хранил у Тимоши; ей одной из немногих героинь этого очерка посчастливилось прожить долгую жизнь и умереть своей смертью в 1971 году — Б. С.).
Ягода все время говорит, что его обманывают, обещав свидание с женой, значит, обманывают и насчет расстрела. «А если б я увиделся с Идой, сказал бы несколько слов насчет сынка, я бы на процессе чувствовал иначе, все бы перенес легче».
Ягода часто говорит о том, как хорошо было бы умереть до процесса. Речь идет не о самоубийстве, а о болезни. Ягода убежден, что он психически болен. Плачет он много раз в день, часто говорит, что задыхается, хочет кричать, вообще раскис и опустился позорно» (сам Владимир Михайлович еще надеялся на лучшее и потому держался).
Как раз в «полубредовом состоянии» Ягода и говорил правду: он никого не убивал, но боялся сказать об этом открыто. Боялся, что, если заявит на суде о ложности выдвинутых против него обвинений, «сыграет на руку контрреволюции», тогда-то уж точно расстреляют. А может, еще и помучают перед смертью. Волю Генриха Григорьевича парализовал страх перед возможной будущей физической болью.
Помните Маяковского:
Еще как увидишь! Мы только что увидели — Генриха Григорьевича Ягоду, рыдающего на груди у друга-узника. Оказывается, достаточно поместить большевика в тюрьму, инкриминировать ему расстрельные статьи — и никакого века ждать не нужно. И если бы только один Ягода был нестоек в несчастье! Нет, он в данном случае вполне типичный представитель плеяды «плачущих большевиков».
Вот герой Гражданской войны бывший командир 3-го конного корпуса Гай Дмитриевич Гай. В ноябре 1935 года из следственного изолятора он направил Ягоде отчаянное письмо: «Тов. Ягода! Совершил весьма тяжелое, ужасное преступление перед партией тов. Сталина, будучи выпивши, в частном разговоре с беспартийным, сказал, что «надо убрать Сталина, все равно его уберут…». Мне тяжело здесь повторить вновь характер и содержание разговора, подробности следствию известны…
Это гнусное преступление я совершил под влиянием двух основных факторов: а) под влиянием личной неудовлетворенности своим общественным положением и занимаемой должностью (бывший комкор превратился в скромного начальника кафедры военной истории Академии ВВС. — Б. С.) и б) под влиянием антипартийных разговоров с некоторыми близкими мне большевиками (даже «старыми» большевиками), фамилии которых следствию известны. Фамилии некоторых антипартийно настроенных дам тов. Молчанову.
Осознав всю глубину совершенного мною преступления, я хочу окончательно и бесповоротно порвать с товарищами и средой, которые оказывали на меня влияние. Я прошу партию и умоляю (Вас, в частности, тов. Ягода) дать мне возможность искупить свою вину перед партией и перед вождем партии тов. Сталиным. Я умоляю Вас, если возможно, возьмите меня в органы НКВД, дайте мне самое опасное поручение, пошлите меня в самые опасные места, пошлите меня на границы СССР (Сибирь, Маньчжурия, Монголия, Туркестан — все равно), где бы я мог вновь своей кровью, своими подвигами еще раз доказать свою преданность партии и искупить свою вину. Ничто мне не жаль, ни семью, ни малолетнюю дочь, ни инвалида — престарелого отца, мне жаль до жгучей боли имя старого боевого командира Красной Армии «Гая», — которое я так необдуманно осрамил.
Тов. Ягода, мне очень больно об этом говорить Вам, старому организатору и командиру Красной гвардии и армии, — все это должно быть известно.
Я не могу, я не хочу, я не мыслю себя вне рядов славной ленинско-сталинской партии В КП (б).
Умоляю еще раз партию простить меня и дать возможность своей кровью искупить свою вину.
Гая Гай.
В камере темно, да и слезы мешают писать».
Не плакал Гай Дмитриевич, когда в 20-м году его бойцы, перед тем как уйти в Восточную Пруссию, расстреливали пленных поляков. Не плакал, когда в Сибири расстреливал белых офицеров. А теперь в Лубянской камере зарыдал. И с готовностью обвинил в собственных неосторожных, по пьянке сказанных словах всех своих друзей-товарищей, списком сдав их НКВД. При этом тут же выразил готовность поступить в карательное ведомство, чтобы кровью, своей и чужой, доказать преданность вождю. Возможно, Ягода вспомнил в тюрьме письмо Гая, которого тогда, в 1935-м, наказали сравнительно мягко — дали 5 лет. Времена-то, как говорила Анна Ахматова, были еще «вегетарианские». Вот в 1937-м, уже при Ежове, беднягу расстреляли, но Ягода об этом так и не узнал. Кстати, он, по крайней мере, не отрекался от родных и близких, не говорил, что ему не жаль ни жены, ни сына, ни отца, ни любовницы. Наоборот, даже у «наседки» Киршона в последние недели жизни спрашивал, как там живут на воле Ида, Тимоша, сыночек Генрих… И не тянул Киршона или Авербаха в число заговорщиков. А уж до Пятакова, готового расстрелять собственную жену (об этом — в очерке о Ежове), Ягоде и подавно было далеко…