Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 98



Личность в шапокляке в конце концов оказалась обыкновенным извозчиком, который пристал с ножом, или, вернее, с кнутом, к горлу и буквально вынудил наше семейство сесть в обшарпанное ландо, как только мы приблизились к вытоптанному майдану, усеянному белой иссохшей соломой и золотистыми по сравнению с ней монбланами свежего навоза.

— За пятерку, мадам, куда прикажешь! Хоть в Липки, хоть к ипподрому. Не пожалеешь, не пожалеешь, — приговаривал он, тесня маму.

В городе встречались извозчики до сентября сорок пятого, до победы над Японией. А вот в Одессе еще и летом пятьдесят второго у полуразрушенного бомбами здания вокзала стояло три лакированных — все-таки Одесса! — пролетки. Извозчики были в синих кафтанах, с классическими задами в сборку и в матовых приземистых — купеческих — шляпах с лихо загнутыми полями. Сидели они на козлах важно, как дети на ночных горшках. Кнутовища гибкими радиоантеннами торчали в специальных бронзовых держаках, сделанных в виде оскаленных львиных пастей. Из-под изящных желтых канотье, аккуратно подвязанных к сбруе розовыми лентами, струились холеные черные гривы. Извозчики мрачно молчали.

9

Людей в военной форме на привокзальной площади мало. Я почему-то полагал: раз освобожденный город, значит, везде полно войск, артиллерии, танков, а тут штатских понатолкалось — теток-перекупок в шерстяных не по сезону платках и старичков в отвратительных допотопных поярковых шапках. Их одежда, чудилось, источала удушливый запах лежалости и нафталина.

В сквере на скамейках сидели, курили, спали демобилизованные. С палочками, на костылях, медлительные и бледные, они только и выглядели родными в этой толпе, еще не успевшей принять довоенный советский облик.

— Из каких нор подобная нечисть повыползла? — неприязненно спросила мама, кивая на поярковые шапки и укладывая вещи в ландо.

— Отчего нечисть? — обиделся извозчик, превратившийся вблизи в крестьянина с овальным румянцем, сочными расползающимися губами и карими незлыми, хоть и глубоко запрятанными глазками. — Ты всамделишнего немца видела? Ты батоги немецкие пробовала?

— А они пробовали? — задиристо вступила в спор мама.

— Как знать, вдруг и пробовали. Ты поди сначала выживи — еще и не то напялишь.

— Да как ты смеешь мне, жене офицера, такое говорить?! — сердито вскинулась мама. — Милицию позвать?

— А чего — зовите. Мне энкаведе справку дало, что я сено в сорок первом году ихним людя́м на Борщаговку таскал, не то замерзли бы в погребе как цуцики. Если б немец или полицай выследили — всё, каюк: вздернули бы на воротах.

Стало стыдно за мать. Война, которую мы вели в тылу, не шла ни в какое сравнение с войной, которая была здесь. Мама ни для кого никогда не таскала сена, на немцев и полицаев ей наплевать, НКВД, конечно, не выдаст нам ни при каких обстоятельствах никакой справки и неизвестно еще, как вообще посмотрит на самовольный отъезд. У нас-то и железнодорожные билеты отсутствовали…

— Чужой судьбой легко распоряжаться, огулом обвинять, — продолжал извозчик, чуя слабость маминой позиции. — Ты своей умненько распорядись, — и он ласково вытянул кнутом лошадь. — Правда твоя, однако, что здесь насобирался народ торговый, господа изворачивающиеся. Они-то знают, куда им драпать. Энкаведе страшатся. Крупная рыба с немцем уплыла. Ее теперь в Рейне лови. Вот Харитоненко комиссионку держал, Сахненко больницу. А крупная рыба была, матушка-товарищ, была! Ой, какая крупная! — и извозчик вдруг печально закачал головой в такт пробегу копыт.

— Вы про Рейн откуда знаете? — спросил я немного надменно, заподозрив все-таки в его словах что-то нечистое.

— А мы с образованием! — ответил смешком извозчик.

10

Действительно, с января месяца господа изворачивающиеся почувствовали себя особенно неуютно. В новом году произошел очевидный для всех, даже для отпетых негодяев и туповатых предателей, перелом — в зимнем еще воздухе явственно, по-весеннему остро потянуло победой. Комендантские патрули с удвоенной энергией опять взяли под прицел улицы, базары и магазины. Довоенные документы, если в них не находилась отметка об эвакуации, отбирали. Другие выписывали не сразу. Прежде докажи, чем занимался в оккупацию. В пригородах существующий порядок соблюдали, разумеется, не так строго, и господа теперь пытались осесть в окрестных районах.



Я смотрел вокруг во все глаза. Узнаю родные места и не узнаю. Я приближался к дому в дребезжащем по булыжнику ландо. Открытое со всех сторон — почти тачанка, не хватало только пулемета. Слава богу, я возвращаюсь победителем. Я снова в родном городе! Надо бы, однако, сойти на углу Чудновского, чтобы Дранишникова и Васильева не заметили дрянную таратайку, — мелькнула трезвая мысль. Вдруг засмеют? Прозрачный, отмытый грозами воздух не скрывал достоинств и недостатков окружающего мира. Он делал предметы пусть не красивыми, но зато определенными, отграничивая и резко очерчивая их, чтобы ярче впечатать в податливую память.

Худосочная буланая лошадь на удивление проворно домчала нас до парка Шевченко, напротив сожженного университета. По исхлестанному дождями порыжелому фасаду извивались зазубренные языки сажи. Не иначе его облизывал дьявол. Мостовую изъели мелкие ямки. Ехать по ней мучение.

Наш пятиэтажный маячил вдали сквозь салатовые волны, зыбучие от ветра, плещущие в голубом пространстве. Он возвышался целый и не одинокий, подобно другим пустующим зданиям, которых мы по пути насчитали десятка два. Возле нашего фырчали тупорылые «студебеккеры». Из ребристых, крытых брезентом кузовов выгружали канцелярские двухтумбовые столы.

— Скоро приедут и остальные. Где же мы поместимся? — воскликнула огорченно мама. — Грибочек Шлихтер, верно, вырос? — без всякой связи с предыдущим вздохнула она.

Грибочек — внук старого большевика академика Шлихтера жил на нашей площадке. Забавный мальчуган, любимец обоих подъездов. Когда по воскресеньям он с дедушкой шагал в парк на прогулку, все соседи высыпали на балконы.

Лавируя между машинами, мы пробрались к парадному. Вместо Дранишниковой и Васильевой нас встретил солдат с новеньким ППШ.

— Вертай назад! — грубовато приказал он, заступив дорогу.

Стоило топать сюда с берегов Чирчика.

— То есть как? — возмутилась мама. — Мы идем в собственную квартиру. Ты кто такой?

— Я вартовий. Зажди! Xiбa ж це хата? Це штаб. Не бачиш?

11

Мама принялась объяснять ему скороговоркой, что никакой это не штаб, а жэковский дом, что мы жили здесь до оккупации и хотим, да и имеем право — по августовскому указу — жить в нем дальше, потому что наш отец двадцать третьего июня сорок первого года добровольно пошел в военкомат, а оттуда строем в учебный лагерь на Сырец. Через неделю его на полуторке, вооруженного пистолетом «ТТ», отправили на фронт. Там поставили в оцепление, и он пропускал только тех, кто предъявлял паспорт. Затем, оторванный от заградотряда рванувшейся в тыл толпой польских беженцев, папа вместе с двумя лейтенантами очутился в окружении и около двух месяцев выбирался из мешка. Наконец выбрался, но не с «ТТ», а с трофейным «шмайсером» и связкой противотанковых гранат. Свою часть он нагнал под Киевом, когда мы уже успели уехать.

Перед тем как залезть в полуторку, он отдал незнакомой бабе узел с одеждой и дедушкины часы. Баба Горпына долго «шукала» нас — нашла накануне отъезда. Благодарная мама хотела оставить ей шевиотовую тройку, чтобы та выменяла себе на продукты, но баба Горпына наотрез отказалась, предрекая: самим пригодится.

Действительно, пригодилось.

— Разве это не наш дом? — спросила у часового мама, наконец переведя дух. — Наш. А штаб до войны располагался на Тимофеевской. Впрочем, откуда тебе знать.

Часовой не сводил глаз с ее румяного лица.

Потом мама, сумев все-таки проникнуть в швейцарскую и усесться с нами на топчан, рассказала ему и про госпиталь, и про ужасные отметки в дневнике, и про твердое решение написать о моем дурном поведении отцу. Тут часовой особенно оживился и воскликнул: