Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 41



Жандармы обыскивали арестованных, отбирали обломки карандашных грифелей, но тайная почта не прерывалась — выцарапывали записки острыми рыбьими костями. Чернилами служила кровь.

«Продал меня «старик» с ног до головы, — писал Яша о Федоровиче. — Допрашивали пять часов, били обмотанной проволокой палкой, резиновой дубинкой, трубами по жилам и шее, посрывали ногти. Три раза терял память, стал плохо слышать. Кого знал «старик» — арестовали; остальные, кто был в моей группе, гуляют на воле. Никакие пытки не вырвали их фамилии... Жаль, что не успели взорвать дом с фашистами на Тираспольской, — помешал проклятый «старик». Эта собака меня боялась, дрожал передо мной, заискивал — знал, что не дрогнет рука на провокатора. Ну ничего! Будет время, рассчитаются с гадами! Не падайте духом!»

«Дорогие товарищи! — писала из своей одиночки Тамара Межигурская. — Нас скоро расстреляют. Не огорчайтесь, мы ко всему готовы, и на смерть пойдем с поднятой головой. Передайте моему сыну все, что вы знаете обо мне».

«Вовочка, к тебе папкина просьба, последняя просьба, — завещал сыну партизан-снайпер Петренко, — будь непримирим и безжалостен к тем, кто против Советской власти и партии, это враги твоего папки, а следовательно, и твои. Будь верным партии, своему народу и Родине...»

Следствие велось день и ночь, портфели следователей пухли, но показания допрашиваемых сводились или к явным выдумкам, или к известному ранее.

Так и не добившись от бадаевцев ничего нового, каратели назначили суд вторично. На него не явился главный «свидетель» — Федорович. Бадаев потребовал на этом основании отмены заседания. Оккупантам хотелось публично продемонстрировать «законность» своего судопроизводства; прокурор назвал румынский королевский суд «священной мессой закона». Заседание перенесли.

Не отважился Федорович появиться в суде и на следующий раз. Понимал: живым ему от толпы не уйти, а народом запружены были все близлежащие улицы и переулки. Вести «свидетеля» под охраной скандально. Ползая у ног шефа гестапо, вымолил провокатор себе спасение — состряпали справку о «бесследном исчезновении свидетеля».

Заседание суда свели к формальности: перечислили фамилии подсудимых, прочитали наскоро обвинение. Приговор объявили во дворе тюрьмы под надежной охраной штыков.

«Смертная казнь... смертная казнь... смертная казнь...» — объявлял судья после каждой фамилии.

Пряча в портфель бумаги, заключил:

— Гуманный румынский суд разрешает подачу прошений на высочайшее имя.

— У нас высочайшее имя — Родина, — ответил на это Бадаев. — Мы на своей земле, и милости у врага не просим!

Загремели кандалы арестованных — залязгали затворами винтовки конвойных.

Завершили «священную мессу закона» приклады и плети.

Отцвела черемуха, убрала золотом сады акация, зарделись боярышником скалы — набирала силу, буйствовала пробужденная весной жизнь...

А Яша писал: «Наши дни сочтены. У меня к вам последняя просьба: на полке, в левом углу, в бумаге — цианистый калий. Бумагу, наверное, проело. Будьте осторожны: достаточно крупинки, и человек мертв. Возьмите бумажкой, насыпьте в пробирочку или бутылочку и пришлите. Вы поймите правильно: раньше времени я не отравлюсь. Если бы хотел покончить с собой, перерезал бы себе вены или повесился. Мне и моим товарищам это понадобится в последнюю минуту, когда посадят в машину и повезут на расстрел. Тогда и отравим себя... Заклинаю всем вам дорогим — не откажите». И сыновняя приписка: «Мойте хорошо руки! Пусть выздоравливает батька — этого я хочу. И еще хочу, чтобы отомстили за нас «старику». Ни один провокатор не оставался жить. Так будет и с этим. Но мне и моим друзьям было бы легче умирать, зная, что эту собаку прибили. Не унывайте, все равно наша возьмет! Прошу только, не забывайте про нас! Прощайте!»

На расстрел вывели раньше срока, обманным путем, — якобы для захоронения казненных. Заставили и расчищать рядом с тюрьмой на Стрельбищном поле старые траншеи, стаскивать туда начавшие разлагаться трупы расстрелянных. Когда работа была окончена, из ворот тюрьмы вышел взвод солдат со священником.

Тяжелым крестом перекрестил священник стоявшего с краю Ивана Музыченко. В минувшую ночь Ивану сообщили о смерти жены; сиротами остались четверо детей, старшей не было пятнадцати. Восьмилетняя Груня, узнав, что со дня на день убьют и отца, ходила по двору, в помешательстве твердила: «Мамочка, папочка, возьмите с собой и меня». Узнал Иван и об этом. Чернявый, не расстававшийся когда-то с баяном весельчак за ночь стал белым.

— Да благословен будь, раб божий, и чада твои! — прогнусавил священник.

Сверкнул налившимися кровью глазами Иван:

— Меня на смерть, детей на сиротство благословляешь?! С фашистами бог твой заодно!

Священник трясущейся рукой занес крест над Яшей. Гордиенко. Закованный в кандалы Яша кинулся на него и столкнул в яму, где лежали чуть присыпанные песком полуразложившиеся трупы. Закричал святой отец, путаясь в полах рясы, выкарабкался кое-как из страшной ямы.

Набросились на паренька жандармы. Засвистели, рассекая воздух, нагайки. И вдруг, покрывая их свист, по-мальчишески звонко, на все поле разнеслось: «Смело, товарищи, в ногу...»

Узники сгрудились, прикрывая Яшу собой, подхватили песню. Свистели нагайки, но не стихала песня...



— Взво-од! — скомандовал офицер. — Огонь!

Оборвалась песня, словно улетела с гулким эхом в века...

Нависла над полем тишина. Она висела всю ночь.

Всю ночь бродили по полю, среди наскоро присыпанных землей траншей, женщина и девочка, раскапывали трупы расстрелянных.

Поле обнесено забором, проволокой, местами заминировано, но что удержит мать, потерявшую сына?

Вот она нашла его — в ленточки исполосована нагайками тельняшка. Подняла запрокинувшуюся, скованную мертвой неподвижностью голову, повернула к себе. Так и смотрели они друг на друга: она непонимающим, неверящим, он — застывшим навсегда, непокоренно гордым взглядом.

Шел июль — девятый месяц оккупации, а захватчики чувствовали себя в Одессе как на пороховой бочке.

Сотрясали непокорившийся город взрывы, шли на дно фашистские суда, летели под откос эшелоны. Агенты сигуранцы, гестапо сбивались с ног — начинали действовать новые и новые отряды народных мстителей...

Патриоты мстили за гибель товарищей. И мертвые, страшили они оккупантов. Тайком убили палачи Елену Гаре. Молодцова и Межигурскую расстреляли ночью, закопали под вымощенной камнем дорогой...

За столом следователя сидел сутулый старик. Как с вешалки, свисал с его плеч жандармский мундир.

На столе перед ним лежали показания свидетелей по делу о взрыве в бывшем Доме Красной Армии во время заседания «совета ветеранов-деникинцев». Что не успел сделать Яша, сделали его друзья и расклеили по городу листовку: «Твоих товарищей предал Федорович — подстереги и убей предателя!»

Одна из таких листовок лежала перед Федоровичем. И рядом — платок, переданный из тюрьмы одним из бадаевцев родным. На платке кровью было написано:

«Нашим... Бойко предатель».

Федорович остервенело скомкал, бросил платок в ящик стола, расстегнул ворот мундира, нажал кнопку звонка, приказал ввести подследственного.

Гремя кандалами, вошел Мурзовский.

— Так-то легализовал меня, гад?

— Шифр! — глухо проговорил Федорович. — Где шифр?!

— Спрятан в надежном месте. Укажу с глазу на глаз шефу гестапо! — надменно бросил арестованный.

Где-то отчаянно жужжала муха... И вдруг Федорович вспомнил, будто услышал вновь: «Посадите своего Мурзовского на стул или сядете на него самих».

— Укажешь мне! — процедил сквозь зубы Федорович. Нажал кнопку звонка, скомандовал: — Стул!

— Взбесился! — шарахнулся закованный в цепи Мурзовский.

— Стул! — исступленно выкрикнул Федорович.

Мурзовского втиснули в давящее со всех сторон сиденье, надели на руки и ноги железные манжеты.