Страница 30 из 42
— С чего ты взяла, что я трясусь, как в лихорадке! — взорвалась Хердис. — Ты воображаешь, будто тебе все обо всех известно, а я должна сказать, что тебе ничего не известно!
— Может, и не известно. Не все и не обо всех. Но я прекрасно знаю, что тебе только шестнадцать лет и ты еще не конфирмовалась, а Винсенту…
— А Винсенту двадцать два… он взрослый. Разве плохо, что человек взрослый? А что я еще не конфирмовалась, так ведь ты знаешь, что я и не собираюсь конфирмоваться.
— В том, что он взрослый, нет ничего плохого. Плохо то, что он играет с неопытной девочкой, которая обезумела от любви.
— Ну, это уж слишком! — воскликнула Хердис, кровь бросилась ей в голову. — Мы… мы с ним просто друзья. Ты, наверно, даже не знаешь, что это такое?
Мать пожала плечами, как будто хотела стряхнуть с себя эти слова.
— Я знаю: твоя репутация в опасности.
— А я плевать хотела на свою репутацию!
— Это глупо, дружок. Кажется, еще Шекспир сказал, что репутация молоденькой девушки — как зеркало. Если на нее подуть, она потускнеет…
— Ну и что?
— А то, что девушке, которая не бережет свою репутацию, трудно выйти замуж.
— Знаешь что, если мое замужество будет зависеть от каких-то пошлых сплетен, то я на него плевать хотела!
— Господи, Хердис, как ты похожа на своего отца! Тролль, будь самим собой. Ты…
— Все дело только в том, что тебе не нравится Винсент. Он, видите ли, недостаточно интеллигентный! Тебе бы хотелось, чтобы я дружила с Карстеном Файе. Этим толстым розовым вонючим поросенком!
— Хердис, как ты можешь быть такой злой! Карстен очень добрый и порядочный… и у него серьезные…
— Это меня не касается! Запомни, пожалуйста, что твой добрый и порядочный Карстен меня не интересует. А если у него есть какие-то серьезные намерения — ха-ха-ха! — тем больше оснований не поощрять его.
— Да, да, Хердис. Разумеется, я ничего не имею против твоего друга Винсента Клеппестэ. И пожалуйста, не думай, будто во мне говорит снобизм, ты прекрасно знаешь, что во мне этого нет. Но все-таки тебе следует научиться хоть изредка говорить «нет»!
— Когда я не хочу, я говорю «нет». Я говорю «нет» конфирмации.
— И подаркам тоже?
— Мне не нужны подарки.
— Но ведь против нового костюма ты ничего не имеешь?
— Длинные платья и юбки мне придется сделать в любом случае. А костюм мне не нужен.
— Ага. Это хорошо говорить, когда костюм уже шьют у Сунда. Мечта, а не костюм.
— От него можно отказаться.
Мать стояла в дверях, наконец-то собираясь уйти. Она поджала губы и медленно покачала головой.
— Ты хочешь жить по своим собственным нормам. Это идеал. Если этот идеал имеет цель, преследующую благо других людей. А для этого, дружочек, надо знать о жизни немного больше, чем знаешь ты. И для этого нужен сильный характер, а не одно только упрямство. Нужна великая душа, чтобы пойти против общепринятых обычаев, иначе ты потерпишь поражение, как твой отец. Ты хоть одного человека убедила отказаться от конфирмации? В этом случае я бы тебя понимала! Но ведь другие люди тебя не интересуют! И в этом залог твоего поражения. О, Хердис, если бы я могла…
— Спасибо, обойдется, — проговорила Хердис глухим голосом, и губы у нее похолодели. — Не утруждай себя…
Как странно. И непохоже на мать. Дверь за ней уже закрылась. Почти беззвучно.
Хердис чувствовала себя скотиной. Торжествующей скотиной.
Но она не могла взвалить на себя то, что причиняло матери боль. Ведь ей и самой было нехорошо. Не совсем хорошо. И не всегда. Когда телефон не… Тс-с-с!
О, господи! Это на дороге заливался звонок велосипеда.
Однажды, еще давно, мать сказала: Если человек окружен и наполнен музыкой, если она у него в сердце, в руках, — он неуязвим.
И как всегда, воспользовавшись сначала сухими, немного сердитыми и целенаправленными упражнениями, чтобы заглушить ожидание, тоску, глупость, потом, в полном одиночестве, Хердис покушалась на самые сложнейшие достижения музыки, той истинной музыки, которая приводила ее в состояние искрящегося триумфа.
«Неуязвим», — сказала мать. Так ли это? Хердис казалось, что от музыки человек, напротив, становится еще более уязвимым, но что музыка способна обращать боль в безграничное блаженство, дарить душу непостижимым богатством. Чудесной силой. Да! Как бы там ни было… она была благодарна Винсенту.
За сомнения. За боль.
Когда-то она считала, что до встречи с Винсентом она успела накопить достаточный жизненный опыт. А ведь она и представления не имела, что целуются с открытым ртом! И что для прогулок в горы следует обувать башмаки или туфли на низком каблуке. И то, и другое стало новыми приобретениями в ее сокровищнице.
Хердис сидела в сгущающихся сумерках, покачиваясь из стороны в сторону, и финал могучей и мрачной прелюдии си минор пылал в комнате, как молчаливый костер. Она прижала ладони к горящим щекам и улыбнулась своим мыслям: теперь она осмелится. Осмелится противоречить фру Блюм. Фру Блюм ходит на своих распухших непослушных ногах, стучит палкой и говорит: здесь надо чувствовать, а здесь — уметь.
Хердис хотелось ответить: надо и то и другое. Но она не смела сказать ни слова до того дня, пока не сыграет в белой вилле фру Блюм так же победоносно и свободно, как здесь, в одиночестве. Шум поезда, пропыхтевшего к станции, вкрался в красноватые сумерки и смешался с умолкнувшими звуками. Где-то сипло прогудел паровоз, устало громыхнули сдвинутые с места вагоны, здесь, в этой обветшалой вилле, принадлежавшей миллионеру военного времени, половину которой они теперь снимали, эти звуки были частичкой тишины. Хердис любила их. В любом настроении она находила музыку, находила поэзию.
Хердис подняла глаза на новые ноты, одиноко стоявшие на подставке, титульный лист манил ее, как обещание: «Рондо каприччиозо». Опять Мендельсон. Но уже совершенно иной. Мендельсон, который вплел в свою грусть светлые вопрошающие лучи, а в дерзкие виртуозные капризы — печальные тени. Она обещала фру Блюм не разбирать эту вещь самостоятельно. Впрочем, она и не нарушила своего обещания, она лишь позволила своим пальцам прикоснуться к медленному вступлению — познакомилась с нотами, с апликатурой, с темпом. От радости у нее щекотало запястья.
И вдруг покой сменился тревогой — знакомые звуки, доносившиеся со станции, сбились, в их аккорд ворвалась дисгармония. Хердис даже не заметила, когда именно стали раздаваться новые звуки. Шорох. Стук. Тяжелые неуверенные шаги, хлопанье дверьми, голоса.
Голоса!
Значит, это дядя Элиас… ага. Хердис глубоко вздохнула и сдержанно фыркнула.
Дверь распахнулась, голос матери был возбужденный, горячий, растроганный и захлебывающийся.
— Ну, пожалуйста, войдите, посидите одну минутку. Я вас умоляю. Моя дочь угостит вас вином и сигарами или сигаретами, если вы их предпочитаете. Пожалуйста, не уходите, пока я не вернусь…
Из передней послышался голос, который показался Хердис знакомым, но где и когда она его слышала, она не помнила. Гость вошел в комнату.
Хердис стояла и вертела в пальцах заколку, которой так и не успела сколоть волосы на затылке. Гость держал в руках шляпу, палку и слегка поклонился Хердис, прежде чем мать успела освободить его руки.
— Пожалуйста, дайте это мне. Моя дочь Хердис… Боже мой, что у тебя с волосами!.. А это господин фон Голштейн.
— Голштейн, — поправил он ее. — Рольф Гуде Голштейн, без всякого «фон».
Дверь за матерью закрылась. Они остались одни. Хердис смотрела на протянутую ей руку: большая ладонь, длинные пальцы. Она нехотя протянула свою. На пальце у него было золотое обручальное кольцо.
— Значит, вы и есть фрёкен Рашлев, — сказал он, не выпуская ее руки, делавшей слабые попытки освободиться. — Так-так, теперь мне все ясно, — сказал он, внимательно осмотрев ее руку. — Ногти коротко подстрижены. Приятно смотреть. Значит, это вы так изумительно играли, когда мы вошли?