Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 82



• В работах третьего направления рассматривается либо деятельность языковедов в определенной области, либо берется какой-нибудь частный, несмотря на всю его значимость, вопрос в концепции того или иного языковеда, прослеживается его разработка и т.д. Как это представлено у Я.В. Лоя или И.Е. Аничкова [10, с. 14 – 23; 11, с. 40 – 45; 12; 72; 97, с. 529 – 560; 108; 109; 120, с. 102 – 114].

• Возможен и четвертый подход – создание обобщающих работ по истории языкознания в определенный хронологический период в свете осмысления временного среза в развитии лингвистической мысли с точки зрения определенной идеологической, философской или общеметодологической позиции автора [6; 9; 17; 18; 55; 57, с. 183 – 192; 92; 102; 106; 110].

Наша же книга – это попытка глобального описания советского языкознания второй половины XX века, начиная с 50-х гг. В подборе материала мы исходили из того, что имеем дело с определенной научной традицией – возникающей, существующей и оканчивающейся, как в контексте внутренней, так и внешней социальности. По схеме, предложенной И.Т. Касавиным, возникновение традиции всегда связано с предпосылочным знанием, сформировавшимся первоначально в рамках иной традиции, в нашем случае – «нового учения о языке» и советской лингвистики 20 – 30-х гг., в том числе языковедческого андерграунда 20 – 40-х гг.[5] Оно постепенно утратило связь с той социальностью, в которой формировалось, бытовало, которую «обслуживало». Точку на этом отрезке истории поставила «дискуссия 1950 года». Но традиция не исчезла полностью, а начала выполнять форму познавательного общения, приспосабливаясь к иной деятельности в другой эпохе. «Наследие Марра и Мещанинова» благополучно переживет и отечественную структуралистскую революцию 60-х, и семиотический бум 70-х, и окажется востребованным в 80 – 90-е гг. Далее наступает этап установления равновесия: предпосылочное знание – «старое» («неомарризм») и «новое» (структурализм, семиотика, «хомскианство» и пр.), наполнилось конкретной предметностью и пришло в соответствие с уровнем развития общественного сознания и общества в целом. Благодаря этому в 60-е гг. свойственный традиции тип познавательной деятельности получает социальное оправдание, а присущие ему схемы, нормы и идеалы начинают ограничиваться своими внутрирегулятивными функциями. Но в этот момент выработка социальных смыслов практически прекращается. Эпистемическое сообщество теперь занято, прежде всего, решением предметных, а не социальных задач: институциализация познавательной деятельности, в целом, завершена. Это время работ по машинному переводу, время расцвета московско-тартуской школы семиотики, создание факультета теоретической и прикладной лингвистки в МГУ, формирование большинства региональных лингвистических школ в СССР. Далее наступает этап социального насыщения познания, когда последнее предстает как некоторая бессубъектная активность. Начинаются активные поиски по выявлению и элиминации «метафизики», социокультурных и личностных контекстов, по демаркации «подлинного» знания от «неподлинного», по редуцированию познания к процессу зеркального отражения реальности. Тем самым ученый как бы пытается утвердить свою специфическую самостоятельность, свою ориентацию исключительно на познавательные, а не социальные потребности. За это он сразу же бывает строго наказан: общество начинает предъявлять обоснованные претензии. Это началось еще в 60-е гг. и регулярно повторялось в последующие десятилетия:

«Надо сказать прямо. Мы знаем, что великий одиночка Ломоносов обогатил отечественную науку множеством отличных русских слов. Одиночка Карамзин не отстал в этом от него. А вот целое огромное учреждение – Институт русского языка Академии наук СССР, – он как будто не подарил своему народу ни одного русского термина! Научил ли институт этот деятелей иных отраслей знания, как по законам русского словообразования создавать термины?…» [173, с. 72].

В период угасания познавательной традиции происходит разрыв между системой деятельности субъекта и формами ее социальности. Именно тогда, когда традиция становится делом отдельного человека, можно говорить о ее деградации, кризисе. Формы внутренней социальности познания в такой ситуации превращаются из стандартов общения познающих индивидов в способ самовыражения отдельной личности. Традиция превращается в миф. При этом возможны четыре формы угасания традиции: исключение значимых контактов с внешней социальностью, утрата способности отражать социальные потребности, исчерпанность деятельности и обретение предпосылочным знанием самостоятельного существования, вытеснение познавательной деятельности доктринализацией [86, с. 165 – 177].

Итак, эта книга призвана, в том числе дать ответ на вопросы: нужна ли нам история отечественной (советской) лингвистики второй половины XX века? как правильно написать эту историю? Эти вопросы поставлены нами в ряде предшествующих созданию книги отдельных статей [19, с. 4 – 30; 20, с. 3 – 20; 21, с. 4 – 9; 22, с. 183 – 189; 23, с. 34 – 40; 24].

Название книги – это аллюзия, отсылающая читателя к песне времен Гражданской войны:

Аллюзия не случайная. Многие воспоминания лингвистов той эпохи и о той эпохе связаны именно с дискурсом борьбы: «о борьбе идей и направлений в языкознании нашего времени» постоянно будет говорить Р.А. Будагов [41].

Фрагмент своего разговора с А.Ф. Лосевым в ноябре 1973 года В.В. Бибихин запишет:

«(11.11.1973) Какие огромные перемены на моем веку! Сейчас, конечно, тоже борьба, Брежнев какие-то теории устанавливает, но она чисто политическая, и она меня не касается. Но все равно, все может вернуться» [29, с. 32].



А.В. Ерофеев вспоминает:

«А.Ф. Лосев предложил мне озаглавить беседу для „Вопросов литературы“ в 1985 г. – „В борьбе за смысл“… Я видел перед собой, то восторженного почитателя своего современника Вяч. Иванова, то безжалостного, задиристого борца с позитивизмом, молодого автора „Философии имени“, то погорельца военного времени, то создателя титанического труда по истории античной эстетики, то возникали попутно лакуны, недомолвки, несуразицы, ведущие к недоразумениям» [68, с. 200].

Воспоминания Ю.Д. Дешериева называются «Жизнь во мгле и в борьбе» [62], одна из глав воспоминаний Р.М. Фрумкиной – «Поражения и победы» [160], в сборнике к 100-летию В.С. Абаева – речь идет в буквальном смысле о борьбе и подвиге ученого:

«…это позволили ученому совершить научный подвиг, преодолеть большие трудности, встречаемые на его творческом пути… и стать патриархом современной иранистики, этимологии и фольклористики…» [45, с. 8 – 9].

Однако, если верить словам Н.Е. Копосова, «средний класс» советских интеллектуалов от гуманитарных наук (в том числе от лингвистики) неплохо себя чувствовали в том мире борьбы [93, с. 7]. В свидетели этого мы можем призвать и В. Новикова:

«В нашей академической науке послесталинского и догорбачевского времени такая система сложилась: в каждом институте было, естественно, втайне презираемое официальное начальство – и в то же время существовала своя научная аристократия, не занимавшая руководящих должностей, но имевшая авторитет „по большому счету“, работавшая в основном на себя и лишь удостаивавшая институт своих редких посещений. Да что говорить – я сам примерно таким был до посадки в административное кресло. Так вот этим аристократам сам черт не брат, любое поручение они как оскорбление воспринимают. Мне, мол, некогда – нет, ты подумай, ему некогда выполнять свою основную работу, за которую он деньги получает. Слишком маленькие? <…> А они готовы здесь только числиться, место занимать, но ведь и место что-то стоит, за него надо чем-то платить. Почитывая лекции на стороне, в том числе и заграничной, они все же институтскими титулами представляются: без мундира, голышом, не всякого и пригласят» [122, с. 129].

5

Как это было представлено в нашей предыдущей книге «Сумерки лингвистики» (М., 2001), посвященной истории советского языкознания с 1917 по 1950 гг.