Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 58



Бальзамову от всего этого просто хотелось заплакать, вцепившись в прутья решетки и просить, умолять этого пожилого человека – вытащить его отсюда. Хотелось почувствовать себя ребенком, и пусть взрослые сами решают его судьбу. А он бы только беспрекословно подчинялся, как в детстве, отцу или матери.

– Я все понял, – собрав остатки мужества в кулак, выдохнул он.

– Ну, тогда с Богом, – сказал Горелый и, заслышав шаги за дверью, отошел к столу дежурного.

– А вот и я, – дыхание дежурного было слегка учащенным. – Глеб Сергеевич, все куплено согласно списку.

– Вот спасибо, Володечка, дорогой. Я пойду, а не то моя старуха все морги на уши поднимет.

Примерно через час Бальзамов был на допросе у капитана Садыкова.

– Ну, что, великий молчальник, – Садыков поигрывал тонкой золотой авторучкой в смуглых пальцах, – запираешься дальше? Как ты уже понял, я человек интеллигентный и собственноручно выбивать показания не люблю.

– Конечно, нужно ведь двигаться вверх по лестнице жизни, – горько сыронизировал Вячеслав.

– Знаешь, господин Бальзак, а мне даже хочется, чтобы почки твои стали двумя ненужными тряпками, чтобы печень твоя застряла у тебя в глотке, а легкие болтались бесформенной слизью в кашляющей груди. Но и это не все. Знаешь, что будет с твоей талантливой литературной головой? Так я скажу. Мозг в твоем черепе после соответствующих действий будет напоминать ваш русский холодец, с одной маленькой извилиной от зековской шапки. Через некоторое время, на лице образуются две черные подглазины, под двумя ввалившимися органами зрения, кожа на лице пожелтеет и сморщится, как древний египетский папирус, спина ссутулится, а ноги будут передвигаться с невероятным трудом. Весь внешний облик изменится так, что даже мать родная не признает. Каждое движение будет отдаваться нестерпимой болью. Это и называется – стать овощем.

– Альберт Гусейнович…

– Ну?

– Пошел ты, сука.

– Дежурный, – крикнул Садыков, – сопроводить в машину.

Сидя в уазике, в зарешеченном отделении для задержанных, Вячеслав закатал рукав и перетянул левую руку чуть выше локтя носовым платком. Потом стал, как можно чаще, сжимать в кулак и разжимать кисть. Когда уазик затормозил и хлопнула дверца водительской кабины, Бальзамов положил подарок седого подполковника в рот, между щекой и десной.

Его долго водили по темно-зеленым коридорам с едкими коричневыми полами, то и дело, открывая и закрывая решетчатые двери связкой огромных ключей. Периодически он выполнял команды: «Стоять. Лицом к стене. Вперед. Направо. Налево. Стоять. Лицом к стене». Бальзамов шел, ничего не чувствуя, ничего не ощущая. Слух улавливал звуки, словно сквозь огромную толщу ваты. Тонкая пелена тумана неподвижно застыла перед глазами, полностью скрадывая незначительные детали и видоизменяя крупные очертания. Вячеслав знал это состояние. Оно всегда приходило в те далекие годы, когда до выхода на ринг оставались считанные минуты. Облако невыразимого покоя. Четко был виден только соперник. И чем сильнее соперник, тем гуще белая пелена, покрывавшая все вокруг, и толще слой ваты.

– Задержанный, пройдите в камеру.

– Давай, голубь, греби крылышками, – пробасил голос из полумрака.

Когда тяжелая, железная дверь захлопнулась, и ключ со скрежетом провернулся в замке, Бальзамов зубами сквозь рубашку рванув узел платка, крикнул:

– Пар вам из чайника, а не Бальзамова!

Затем, задрав рукав и высвободив лезвие, рубанул по набухшим венам несколько раз. Теряя сознание и падая на косяк, он почувствовал, как толстые шерстяные нитки отцовского свитера тепло и мягко заключили тело в надежную и непроницаемую броню.

ГЛАВА 4

Если уж Эдик Телятьев пьянствовал или, говоря иначе, гулял, то обязательно с особым шиком и беспредельным весельем. Начальство в газете, где он работал, закрывало глаза на продолжительные загулы, потому что Эдик был бесценным кадром. Всегда мог своевременно подготовить самый острый и злободневный материал, нарыть в короткий срок обескураживающие факты. А самое главное, никогда не забывал о днях рождения вышестоящих чинов, а также их жен, детей и доброй половины родственников. Аспирантское руководство тоже никогда не беспокоило Эдика по таким пустякам, как многонедельное отсутствие на кафедре, ибо все знали, что Эдик – большой человек в очень серьезной газете. В такие дни обласканный жизнью газетчик Телятьев писал стихи, влюблялся в женщин и мог даже сочинить поэму о безответной мужской любви. Ночью, когда забирали Бальзамова, Эдик с кубком Вакха в руке и в обнимку с польской поэтэссой Маришкой Ковыльской, отчалил от постылой пристани серых будней, чтобы пуститься в очередной, многодневный круиз по волнам алкогольно-эротического счастья. Так что слышать он ничего не мог, да и не хотел. Рано утром сладостный покой их любовного гнезда растревожил настойчивый стук в дверь.

– Ребята. Эдуард. Маришка. Просыпайтесь. – Это кричал Хубилай. – Бальзамова увели люди в масках, шайтан их задери.

– Щас спою, – промычал Эдик и, усевшись на кровати в чем мать родила, взял гитару. – З-заходи, в-великий друг степей, монгол.

Как только Хубилай просунул голову в дверь, Телятьев запел, не в такт, дико молотя по струнам:

– Таганка, все ночи полные огня…



Хубилай покачал головой. – Ты, как всегда, фальшивишь. Эх, а еще друг называется. Песни поешь, ну пой, пой. – И со всего маху хлопнул дверью.

– Никита. Гречихин. – Потомок Чингисхана стучал уже в другую дверь.

– Что случилось? – послышался ответ.

– Там Телятьев, пьяный, голый и некрасивый. Я ему про Бальзамова, а он мне: «щас спою».

– Заваливай, Хубилай, потолкуем.

Никита Гречихин, написавший большой исторический роман о Симеоне Гордом, стоял в центре своей комнаты и сосредоточенно потирал начинающую лысеть голову. О событиях прошедшей ночи он слышал, но свидетелем драмы не являлся.

– Что будем делать, Никита?

– Нужно как-то выручать. Узнать бы, куда его отвезли или, на худой конец, за что.

– Люди в черных масках, во-от такие большие, как медведи, когда встают на задние лапы. Тут левое крыло явно руку приложило, шайтан их задери.

– Левое крыло, говоришь.

– Ой, мальчики, помогите, – в комнату влетела, закутанная в простыню Маришка, – мой спонсор приехал. Видела из окна, как в подъезд вошел. Он мне компьютер новый решил подарить, а у меня в комнате Телятьев. Его срочно нужно куда-то деть. Он, придурок, всю свою одежду ночью в форточку выкинул, говорит, мол, надоел ему красный костюм. А секунду назад выпил стакан водки и повалился без чувств.

Гречихин и Хубилай, переглянувшись, опрометью бросились в другой конец коридора.

– Если застанет – убьет его и меня, не раздумывая, – всхлипнула им вдогонку Маришка.

Первым в комнату вбежал Хубилай и, бросив взгляд на ковер, крикнул спешащему следом Гречихину.

– На Древней Степи была такая казнь – закатывание в войлок. Давай его в ковер.

Они столкнули с кровати крепко спавшего Телятьева и завернули в ковер. Затем, связав в двух местах ремнем и поясом банного Маришкиного халата, поставили необъятный рулон в угол комнаты.

– Стой тихо, Эдик, и не шевелись, иначе – труба, – чуть слышно сказал Гречихин.

Все трое сели за стол, изображая идиллию утреннего дружеского чаепития. Через несколько секунд, сквозь щель между дверью и косяком в комнату тонкой, деликатной струйкой проник запах дорогого парфюма. Раздался извиняющийся стук в дверь.

– Да-да, – крикнула Маришка и порхнула навстречу рослому, загорелому блондину с огромным букетом алых роз.

– Хубилай, нам пора, – сказал Гречихин, вставая.

В коридоре Хубилай спросил Гречихина:

– Так что ты предлагаешь делать?

– Ничего, нам остается только ждать и надеяться.

Менее чем через час, слава Богу, Маришкин спонсор торопился, они освободили Эдика. И теперь тот, вспотевший, обессиленный лежал, раскинув руки крестом, на полу, уставясь неподвижными глазами в потолок.