Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 123

Там наверху оставленного брата.

Ему еще не место в тех краях,

Где вы исчезли, легкие, как тени,

В широких шляпах, длинных пиджаках,

С тетрадями своих стихотворений.

И по-хорошему на этих гениальных строках надо заканчивать главу — она и так получилась довольно длинной для рассказа об эпизодических персонажах моей истории.

Но нет.

Как написал тот же Шварц в «Обыкновенном чуде», «и в трагических концах есть свое величие — они заставляют задуматься оставшихся в живых».

Мне много лет не давала покоя загадка Олейникова. От каждого в этой компании осталось бесценное литературное наследство. Даже Шварц, который очень поздно нашел себя, во второй половине жизни сделал невозможное — написал с десяток гениальных пьес и несколько великих сказок.

А от Олейникова не осталось практически ничего. Так, пригоршня стихотворений, из которых половина — стеб про букашек типа «Жук-антисемит», а вторая половина — глумливые признания в любви различным барышням, которых он домогался, часто на грани скабрезности.

Ну да, наверное, он был прекрасным редактором — ведь именно Олейников с 10 номера был главным редактором «Ежа» и «Чижа». Но, вы уж простите, когда у нас помнили даже гениальных редакторов, и бывают ли такие?

При этом все — все! — мемуаристы, знавшие его лично, говорят о невероятном масштабе личности и подавляющей силе творческого дарования.

Тот же Леонид Пантелеев писал: «Тот, кто знал Олейникова только как очень своеобразного поэта, отличного журнального редактора, каламбуриста и острослова, тот вряд ли поймет, что кроется за этим… В Олейникове было нечто демоническое. Употребляю это немодное слово потому, что другого подыскать не мог».

Осторожный Шварц, крайне сдержанный в своих оценках и очень плохо относившийся к Олейникову в 30-е годы, называя его «мой друг и злейший враг и хулитель», написал о нем следующее:

«Он был умен, силен, а главное — страстен. Со страстью любил он дело, друзей, женщин и — по роковой сущности страсти — так же сильно трезвел и ненавидел, как только что любил. И обвинял в своей трезвости дело, друга, женщину. Мало сказать — обвинял: безжалостно и непристойно глумился над ними. И в состоянии трезвости находился он много дольше, чем в состоянии любви или восторга. И был поэтому могучим разрушителем. И в страсти и трезвости своей был он заразителен. И ничего не прощал… Был он необыкновенно одарен. Гениален, если говорить смело».

И я все никак не мог понять — да где же, где эта гениальность? Почему ее нигде не видно?

А потом, когда я перечитывал Николая Чуковского — «Олейников по-прежнему писал только домашние шуточные стихи и не делал ни малейших попыток стать профессиональным литератором. Как бы для того чтобы подчеркнуть шуточность и незначительность своих произведений, он их героями делал обычно не людей, а насекомых» — до меня дошло.

Да прятал он ее! Тупо не желал реализовывать. Не хотел. Он решительно пресекал все попытки упросить его написать что-то серьезное, сделать нечто большее, чем подписи к комиксам или сочинение загадок для дошкольников.

У Хармса есть задуманный, но так и не написанный «рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает».

Когда я узнал, что, по мнению многих литературоведов, Хармс имел в виду Олейникова, я уже не сильно удивился.

Когда Олейникова арестовали, по обычаю тех времен на первом же заседании правления устроили разбор персонального дела Шварца. Как писал сам драматург: «Я должен был ответить за свои связи с врагом народа. Единственное, что я сказал: „Олейников был человеком скрытным. То, что он оказался врагом народа, для меня полная неожиданность“. После этого спрашивали меня, как я с ним подружился. Где. И так далее… Я стоял у тощеньких колонн гостиной рококо, испытывая отвращение и ужас, но чувствуя, что не могу выступить против Олейникова, хоть умри».

Рассказать об Олейникове у него получилось только через двадцать лет, в лучшей своей пьесе. Той самой, где Волшебник, если вдуматься, вовсе не из тех, что прилетают в голубом вертолете.





Он вовсе не добрый. Это ведь он все устроил, и исключительно по своей прихоти. Для него мы, люди — не более чем забава. Колода карт, которую он перетасовал и оживил, «и все они стали жить так, чтобы ты смеялась и плакала».

И сразу вспоминается эпиграмма Маршака:

Берегись

Николая

Олейникова,

Чей девиз:

Никогда

Не жалей никого.

Все так, если волшебники существуют, то они почти наверняка именно такие. Да, сила пьес Шварца именно в том, что он не прятал читателей от правды, но все-таки…

Все-таки…

Помните финал этого знаменитого монолога?

'Спи, родная моя, и пусть себе. Я, на свою беду, бессмертен. Мне предстоит пережить тебя и затосковать навеки.

Слава храбрецам, которые осмеливаются любить, зная, что всему этому придет конец. Слава безумцам, которые живут себе, как будто они бессмертны, — смерть иной раз отступает от них'.

У меня очень сложное отношение к Фадееву.

Из пятерых моих героев он самый неоднозначный. По части неоднозначности с ним, конечно, может потягаться Завенягин, но Завенягин не такой противоречивый.

Фадеев, безусловно, масштабнейшая личность, и в истории советской литературы эту фигуру не обойти, как не старайся. Пусть даже не как писателя, но как литературного деятеля — сто процентов. Помните «и в чем-то Сталину был равен» Бориса Слуцкого?

И споры литературоведов об оценке на редкость деятельной деятельности этого деятеля не утихают до сих пор, причем накал эмоций не падает ни на градус.

Я долго пытался разобраться и в себе, и в нем, но, лишь написав про Шварца и Олейникова, понял очень простую вещь.

Фадеев, по сути, всю жизнь боролся с необходимостью становиться Волшебником.

Он очень не хотел подняться НАД людьми, что в те жестокие времена было практически невозможно — психика не выдерживала.