Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 123

«То была эпоха детства детской литературы, и детство у нее было веселое. Детский отдел помещался на пятом этаже Госиздата, и весь этот пятый этаж ежедневно в течение всех служебных часов сотрясался от хохота. Некоторые посетители Детского отдела до того ослабели от смеха, что, кончив свои дела, выходили на лестничную площадку, держась руками за стены, как пьяные. Шутникам нужна подходящая аудитория, а у Шварца и Олейникова аудитория была превосходнейщая. В Детский отдел прислали практикантом молоденького тоненького студентика по имени Ираклий Андроников. Стихов практикант не писал никаких, даже шуточных, но способностью шутить и воспринимать шутки не уступал Шварцу и Олейникову. Ежедневно приходили в Детский отдел поэты — Введенский, Хармс, Заболоцкий — люди молодые, смешливые, мечтавшие о гротескном преображении мира, огорчавшего их своей скучной обыденностью».

А вот как о своем знакомстве с Детской редакцией вспоминает известный детский писатель Леонид Пантелеев:

«И вот в назначенный день мы с Гришей Белых, молодые, авторы только что законченной повести 'Республика Шкид», робко поднимаемся на шестой этаж бывшего дома Зингер и вдруг видим: навстречу нам бодро топают — на четвереньках! — два взрослых дяди. Один пышноволосый, кучерявый, другой — тонколицый, красивый, с гладко причесанными на косой пробор волосами.

Несколько ошарашенные, мы прижимаемся к стенке, чтобы пропустить эту странную пару, но четвероногие тоже останавливаются.

— Вам что угодно, юноши? — обращается к нам кучерявый.

— Маршака… Олейникова… Шварца, — лепечем мы.

— Очень приятно… Олейников! — рекомендуется пышноволосый, поднимая для рукопожатия правую переднюю лапу.

— Шварц! — протягивает руку его товарищ'.

Я уже несколько раз описывал в книге подобные компании. Они практически идентично возникают, довольно одинаково существуют, и в схожие сроки — обычно недолгие — исчезают с лица земли.

Но вот конец у подобных компаний бывает самый разный — кому как повезет.

Эта сказка закончилась не очень счастливо.

Чудо единения с какого-то момента вдруг стало съеживаться, а взаимное раздражение, напротив, нарастать — у творческих людей это часто бывает. Начались какие-то глупые придирки, взаимные претензии, и — пока еще маленькие — камни за пазухой.

Потом старый мудрый Маршак раньше всех учуял, что на смену голодным, но вольным и братающимся двадцатым приходят строгие партикулярные тридцатые.

И потихоньку, по одному, всех уволил.

И после этого переругались все.

Даже Шварц с Олейниковым, хотя «много лет в наших литературных кругах 'Шварц и Олейников» звучало как «Орест и Пилад», «Ромул и Рем» или «Ильф и Петров».

Чуйка не подвела старого редактора, переводчика и сиониста — почти никто из этой компании тридцатые не проскочил.

В декабре 1931 года — первый арест Хармса и Введенского (вместе с ними закроют и Андронникова, но через несколько месяцев выпустят), второй раз — и уже навсегда — их заберут в 1941-м.

В марте 1938 года будет арестован Заболоцкий, скучный бухгалтер снаружи и великий русский поэт внутри.

А в июле 1937 года заберут и в ноябре расстреляют Николая Олейникова. Приехавший ранним московским поездом Ираклий Андронников встретит его у подъезда, и, не обратив внимания на конвой, растерянно спросит: «Коля, ты куда так рано?».

«Николай Макарович оглянулся. Ухмыльнулся. И все!».

Шварц, единственный уцелевший, напишет в воспоминаниях лучший им некролог:

«Однажды приехали к нам Хармс, Олейников и Заболоцкий. Пошли бродить. Легли под каким-то дубом. Все мы были огорчены полным безденежьем. Хорошо было бы выпить, но денег не было начисто. Потом Хармс, лежа на траве, прочел по моей просьбе стихотворение: 'Бог проснулся, Отпер глаз, Взял песчинку, Бросил в нас». На некоторое время стало полегче, в беспорядок не плохой, не хорошей погоды, лысых окрестностей вошло подобие правильности. И без водки. Но скоро рассеялось.

Вяло поговорили о литературе. И стали обсуждать (когда окончательно исчезло подобие правильности), где добыть денег. Я у Каверина был кругом в долгу. А никто из гостей не хотел просить. Стеснялись.





Скоро за стеклами террасы показался Каверин. Он обрадовался гостям. Он уважал их (в особенности Заболоцкого, которого стихи знал лучше других) как интересных писателей, ищущих новую форму, как и сам Каверин. А они не искали новой формы. Они не могли писать иначе, чем пишут. У них было отвращение ко всему, что стало литературой. Они были гении, как сами говорили, шутя. И не очень шутя.

Во всяком случае, именно возле них я понял, что гениальность — не степень одаренности, или не только степень одаренности, а особый склад всего существа. Для них, моих злейших друзей тех лет, просто-напросто не существовало тех законов, в которые свято верил Каверин. Они знали эти законы, понимали их много органичнее, чем он, — и именно поэтому, по крайней правдивости своей, не могли принять. Судьба их в большинстве случаев трагична. И возле прямой-прямой асфальтированной Вениной дорожки смотреть на них было странно. Не помню, дали нам водки или нет'.

А Заболоцкий, единственный вернувшийся ОТТУДА, годы спустя, в 1952-м, уронит на бумагу «Прощание с друзьями».

В широких шляпах, длинных пиджаках,

С тетрадями своих стихотворений,

Давным-давно рассыпались вы в прах,

Как ветки облетевшие сирени.

Вы в той стране, где нет готовых форм,

Где всё разъято, смешано, разбито,

Где вместо неба — лишь могильный холм

И неподвижна лунная орбита.

Там на ином, невнятном языке

Поет синклит беззвучных насекомых,

Там с маленьким фонариком в руке

Жук-человек приветствует знакомых.

Спокойно ль вам, товарищи мои?

Легко ли вам? И всё ли вы забыли?

Теперь вам братья — корни, муравьи,

Травинки, вздохи, столбики из пыли.

Теперь вам сестры — цветики гвоздик,

Соски сирени, щепочки, цыплята…

И уж не в силах вспомнить ваш язык