Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 61



Между тем, Пелагея Ивановна вошла с келейницами к настоятельнице и, увидев простосердечную, молодую еще девицу из села Кременок Ардатовского уезда по имени Анна Герасимовна, стала перед нею на колени, поклонилась до земли и, воздев руки свои, воскликнула: «Венедикт, Венедикт! Послужи мне, Христа ради». Услышав эти слова, матушка Ксения Михайловна весьма растревожилась. «Вот так хорошо, —

говорила она, — не успела еще и носа показать, да уж и послушницу подавай ей, вишь какая! Ты вот сама послужи сперва, а не то, чтоб тебе еще служили». Молодая же девушка, которой блаженная так усердно кланялась, подошла к ней и, жалея ее, бедную, погладила ее по голове; и видит, что голова-то у нее вся проломана, в крови, и так и кишат в ней насекомые. И так-то ей стало жаль ее, но сказать ничего не посмела. Этой-то сострадательной и простосердечной девице, Анне Герасимовне, Господь повелел послужить впоследствии во все пребывание Пелагеи Ивановны в Дивееве — в течение 45-ти лет — с усердием и преданностью.

И зажила «безумная Палага», как называли ее многие, в Дивееве, но не радостной жизнью… Приставили к ней сначала молодую, но до крайности суровую и бойкую девушку, Матрену Васильевну, впоследствии монахиню Макрину, известную своей строгостью и суровостью. И так она била ее, что смотреть нельзя было без жалости. А Пелагея Ивановна не только не жаловалась на это, но и радовалась такой жизни. Она сама как бы вызывала всех в общине на оскорбления и побои: она по-прежнему безумствовала, бегала по монастырю, бросая камни, била стекла в кельях, колотилась головой своей и руками о стены монастырских построек. В келье своей бывала редко, а большую часть дня проводила на монастырском дворе, сидела или в яме, выкопанной ею же самой и наполненной всяким навозом, который она носила всегда в пазухе своего платья, или же в сторожке в углу, где и занималась Иисусовой молитвой. Всегда, летом и зимой, ходила босиком, становилась нарочно ногами на гвозди и прокалывала их насквозь и всячески старалась истязать свое тело. В трапезу монастырскую не ходила никогда и питалась только хлебом и водой, да и того иногда не было. Случалось, что когда вечером проголодается и пойдет нарочно по кельям тех сестер, которые не были расположены к ней, просить хлеба, те вместо хлеба давали ей толчки и пинки и выгоняли вон от себя.

По кончине матушки Ксении Михайловны заступила место начальницы родная дочь ее, кроткая и словно младенец простосердечная старица Божия Ирина Прокофьевна Кочалова. Она приставила к Пелагее Ивановне другую девушку — Варвару Ивановну; но не полюбилась эта девушка блаженной. И стала Пелагея Ивановна сама уже бить ее и всячески старалась от нее отделаться, прогоняла ее и говорила ей в глаза: «Не люблю тебя, девка, как ты ни служи мне, лучше уйди от меня». Тогда матушка Ирина Прокофьевна приказала келейнице своей привести к ней для услужения ту самую крестьянку Анну Герасимовну, которая тотчас по приезде в Дивеево так возлюбила Пелагею Ивановну, что тогда же сердечно желала остаться при ней в услужении Христа ради.

Лишь только взошла с матушкиного благословения Анна Герасимовна к Пелагее Ивановне, она, будучи весьма сильной и мужественной, вскочила, схватила ее, как маленького ребенка, в охапку, поставила в передний угол на лавку, поклонилась в землю и сказала: «Отец Венедикт, послужи мне Господа ради, а я тебе во всем послушна буду, все равно, как отцу».

Анна Герасимовна, служившая Пелагее Ивановне во всю ее жизнь в Дивееве, оставила для нас весьма подробное повествование о подвигах Пелагеи Ивановны. Повествование это при всей подробности дышит такой искренностью и задушевностью, такой простотой и безыскусственностью и так прекрасно изображает светлую и великую личность подвижницы, что мы решаемся здесь поместить это повествование почти во всей его полноте.

«Первые-то лет десять, если не более, возилась она с каменьями. Возьмет это платок, салфетку или тряпку, всю-то наложит пребольшущими каменьями доверху и, знай, таскает с места на место; полную-то келью натаскает их, сору-то, сору и не оберешься. Уж и бранилась-то я с нею, и всячески старалась отучить ее от этого — не тут-то было, таскает да таскает. Бывало, себя-то самое в кровь изобьет, даже жалость глядеть. И чудное дело, скажу вам; чего-то чего только с этими с каменьями она, бывало, не проделывала.

Рядом с нами после пожара обители остались, и теперь еще видны, пребольшущие ямы, как всегда после постройки бывает, да от печей обгорелые кирпичи кое-где неубранные в грудах лежали. Вода летом стояла в этих ямах. Моя-то умница и добралась до них. Что это? Гляжу, как ни приду домой от службы, вся-то придет тина-тиной, грязная да мокрая. Допрашиваю, бранюсь — молчит. Погоди, думаю, надо смотреть, где это она купается. Встала я это раз, к утрене собираюсь; она и не шелохнется, как будто и не думает никуда идти, только глядит на меня. Вышла я и пошла будто в церковь, а сама притаилась в сторонке. Дай, думаю, погляжу, что будет. Вот, выждав немного, вижу: бежит так-то скорехонько, торопится, и прямехонько к этим ямам. Наберет этого кирпича охапку, грудищу целую, станет на самом краю ямы, да из подола-то и кидает по одному кирпичу изо всей что есть мочи в яму, в самую-то воду. Бултыхнется кирпич да с головы до ног всю ее и окатит, а она не шелохнется, стоит как вкопанная, будто и впрямь какое важное дело делает. Повыкидав собранные кирпичи, полезет в самую-то воду чуть не по пояс, выбирает их оттуда. Выбрав, вылезет и, опять став на краю, начинает ту же проделку. И так-то и делает все время службы в церкви. Впрямь, думаю себе, дура; да раз и говорю ей:

— Что это ты делаешь? И как тебе не стыдно! То с каменьями возжалась, всю келью завозила, а теперь еще с кирпичами связалась да купаешься. Ты поглядикась на себя, ведь мокрехонька. Не наготовишься подола-то замывать.

— Я, — говорит, — батюшка, на работу тоже хожу; нельзя, надо работать, тоже работаю.



— Ох, — говорю, — уж и работа! Ничего-то не делаешь, что уж это за работа?!

— Как, — говорит, — не работаю, ничего не делаю? А камни-то. Нет, батюшка, ведь это я тоже свою работу делаю.

Э-эх! Да, бывало, разве с нею сговоришься? Ну вот так-то, бывало, всякую службу и отрабатывает себе. И многое множество лет работала она этак.

Вот, когда уж она стареть стала, помню как сейчас, иду я в Благовещение к вечерне, гляжу, поднимается и она и говорит: «Господи, вот уж и моченьки нет», — вздохнула, а слезы-то, слезы у ней крупные так и катятся по щекам. И так-то мне ее, голубушку мою, жаль стало.

— Ну вот, полно уж, не ходи, — сказала я, — я пойду, никто тебя не неволит, лежи, да и все.

— Эх, — говорит, — батюшка; ведь ты ничего не знаешь; коли ведь уж взялась, так и возись. Надо, надо работать.

И пошла, бедная, опять с каменьями возиться, потому что ямы-то так и остались незарытыми, а кирпичи-то, за недосугом многих дел поважнее, не прибраны были. Да, пожалуй, и еще более продолжалась бы эта ее работа, невзирая ни на старость ее, ни на немощь ее, если бы, жалея ее, не упросила я свезти эти кирпичи. Ну, как отвезла, так и перестала.

И диковинное, скажу вам, дело! Бывало, в воду сама лезет за этими кирпичами, и вся-то с головы до ног мокрехонька сделается, и воды нисколько не боялась; а как стара-то стала и бросила свою-то работу, то так стала бояться воды, что, бывало, нечаянно чуть обрызнешь ее, она, моя голубушка, так и всполошится, так вся и встрепенется; оттого, полагаю я по своему разуму-то глупому, что уж больно она доняла себя, столько лет водою-то, окачиваясь. Господь весть.

Повадилась она бегать в кабак к целовальнику. Люди и рады, и по-всячески судят ее, и «пьяница-то она, и такая и сякая». А она, знай себе, ходит да ходит. Вот раз это ночью, гляжу, приносит моя Пелагея Ивановна нагольный тулуп да целый-то пребольшущий узлище пряников. «Поешьте, — говорит, — батюшка». Я так и обомлела, страх даже на меня напал. «Господи! — думаю. — Где же это она взяла столько, да ночью?» Кто же их, этих блаженных-то, знает? А она это веселая, радостная такая, так вот и заливается, приговаривая: «А вы кушайте, кушайте». Что же вышло? Как бы вы думали? Кончилось тем, что она своими-то в кабак хождениями две человеческие душеньки спасла. Сам целовальник это мне рассказывал, прося у нее прощения. Задумалось ему загубить жену свою, и вот раз ночью порешил он покончить с нею, завел ее в винный погреб и уже занес было руку, как незаметно за бочками притаившаяся Пелагея Ивановна схватила его за руку и закричала: «Что ты делаешь? Опомнись, безумный!» И тем спасла их обоих. После этого и хождение в кабак прекратила. Как прознали про это многие, поняв ее прозорливость, перестали осуждать ее, а стали почитать.