Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 82



Ростислав

Дамнат

Пролог. Пыль и тлен

В этом краю часто случались красивые закаты. Насыщенных багряных цветов. Монаху всегда казалось, что по небосводу словно разлилась кровь и стекла туда, где кончаются горы. Старики из числа созерцателей, утверждали — от магии, не иначе. Арут был наполнен магией Источника до предела. Кажется, сам воздух пропитался ею. Неосязаемо, необъяснимо. Но ощутимо и слышно.

«Это рождает особое благочестие, дарованное пророком», — говорили созерцатели.

Монах сомневался. Арут рождал вечную головную боль. Или, как говорили ортодоксальные архаиты, ощутимость. «Смиряющий обруч», заставлявший многочисленных отроков, аколитов, причетников, тех же созерцателей, да и самих отцов предвечной церкви быть благочестивыми. Нести волю создателя через слово пророка Анта.

А еще существовал так называемый шепот создателя, или второе проявление магии — слышимость. Шепот непрерывно звучал у тебя в голове. Тысячи, мириады едва различимых голосов, призрачный хор из мира по ту сторону. Монах любил поздней ночью, лежа на топчане, в своей одинокой келье, прислушиваться к нему. В гулкой пугающей тишине, изредка прерываемой храпом послушников, погрузившись в вязкую полудрему, несмолкаемый шепот незаметно складывался в слова. Он почти понимал их, почти… Но каждый раз значение ускользало.

За годы, что монах провел здесь, в сердце Аннаты, в легендарном соборе, в недрах которого таилась та самая шахта, куда доступ открывался тем немногим, кого звали таинниками, головная боль и шепот превратились в нечто, заставлявшие его воспринимать окружающее, мягко говоря, своеобразно.

Да и все они — мелкие церковные служки в огромном, покрытым пылью и тленом, здании, — практиковали философию, суть которой сводилась к тому, что всё — и есть пыль и тлен. Все они были нигилистами, смотревшими на мир через призму боли, смирения и откровенной бессмысленности бытия.

Монах перелистнул страницу и скривился. Сегодня голова просто раскалывалась. От этого проклятия не было никакого спасения. Особенно вредил хмель. Нередко случалось, когда злоупотреблявшие вином иноки сходили с ума. Пьяницы в полоумии всегда буйствовали. Помнится, один решил запереться в клетке и сгореть. Он применил заклинание огня на самого себя, прежде выбросив ключ от клетки…

Другой решил познать, что есть грех? Самый тяжкий. Что будет после? Поразит ли его создатель громом небесным? И начал поедать себя. Таким и нашли бедолагу в «каменном мешке», где он отбывал наказание как смутьян, развращавший умы иноков. Он оторвал собственную ногу и поедал ее…

Монах мрачно усмехнулся. Познать и просветлеть, означало на практике терпеть и пытаться не спятить.

И в чем смысл? Любой из них тщетно задавался этим вопросом. Источник по-прежнему был велик и необъятен, но вера их — лишь вера навозных жуков, копошащихся на куче фекалий, и размеры ее, этой самой кучи, неподвластны их скудному разуму. Навозные жуки, возомнившие себя хозяевами мира.

За тысячу лет существования их величественная религия оскудела до гниющей махины, родившей нынешних адептов: престарелого и слабоумного архимага Квото́на и его блядовитую сумасшедшую супругу Марию, поставившую во главе священного воинства Девы Полуденной… любовника. Язычника из задворок их дряхлеющей, распадающейся на части империи. Нечестивца, принесшего в окутанный благовониями, наполненный внушающими трепет напевами сотен богомольцев, прохладный от идущего из шахты холода главного молельного зала Аруты, смешные в своей нелепой жути кровавые ритуалы.

Очередной такой проводила сейчас Мария. Вот свидетельство их собственной никчемности и безразличия: они привыкли к подобному. К кровавой вакханалии в самом центре несущей просветление предвечной церкви. Очередное подтверждение бессмысленности бытия. «Вы и́щите, братия, значение там, где его нет, — говорил один пожилой монах, которого все именовали не иначе как Богохульником. Как же его звали на самом деле? Кажется, Медвяном. Медвян. Какое теплое, и в то же время странное имя. — Сами подумайте, что сказано в писании: пейте нектар божественный, ибо таковым становится в теле зверя. О чем тут, спрашиваю я вас? Как может нектар иль эфир — кому как нравится — стать священным и пречистым, пройдя сквозь печать, в коем таится зверь, как мы знаем, нечистый? Вот в этом и суть, братия! Верьте в абсурдное!»

Сейчас, вместе с пускающим слюни мужем, от которого вечно воняло мочой, Мария решила принести в жертву идолу… собственного сына. Такого же слабоумного, как и отец.

Отче всеблагой! Как же получилось, что подобное не удивляет их? Понятен ход мыслей ополоумевшей бабы: есть другой сынок, Петр по прозвищу Усекновитель. Правая рука проходимца-фаворита, словно в насмешку самому создателю ставшего гетманом священного воинства…

Как же болит голова…



Вредно думать обо всем таком. Ничего, кроме еще более поганого настроения это не приносит. Так недалеко и до безумия. В последнее время вообще множились случаи помешательства. И без пьянства. Особо ретивые служки возвещали о грядущем бедствии, о тьме ночной, о звере диковинном, что пожрет их души…

Монах подозревал, нет, он знал, что все дело в магии. В священном эфире, будь он неладен. У кого-то болит голова, а кто-то потрошит местных крестьян на алтаре, куда, вообще-то, должны возлагаться дары, символизирующие жизнь: омела, вино и хлеб.

Монах вздохнул. Сегодня голова раскалывалась особенно сильно. Он посмотрел на окно, забранное решеткой. Сквозь дымчатые нити облаков пробивались пламенеющие алые лучи. И горы как будто горели. По щекам древних исполинов, окружавших долину, стекал не снег, а кровь…

А потом монаха затошнило. Где-то глубоко внутри, из самых глубин донесся глухой, стиснувший голову нестерпимой болью, рокот. Словно сама земля, нескончаемо долгие годы затаив дыхание, выдохнула, наконец. Перед глазами все поплыло. Огонек свечи на щербатой жестяной плошке, жалобно затрепетав, потух, погрузив келью в полумрак. Толстенный фолиант — и зачем ему эта многословная чушь? — захлопнулся, взметнув пыль, защекотавшую ноздри. Монах чихнул и, морщась и потирая виски, посмотрел в окно.

Едва тлеющий закат очернила… тьма. Темно-синее марево вскинулось в небо и исчезло.

Тошнота подступила к горлу. Его вырвало прямо на книгу. «На ужин была репа с черствыми ржаными лепешками и кислое пиво», — тоскливо подумал монах, глядя на растекавшуюся по обложке жижу, скрывающую название.

«Евангелие от дамната». Запрещенная и проклятая книга неизвестного хулителя, клеветника и поклонника нечистого, которую, как ни смешно, здесь прочли все без исключения. «Отче всеблагой! — вяло подумал он. — Мы все уже давно сошли с ума, даже не поняв это…»

Падая со скрипучего стула на пол, монах, в последнем проблеске ускользающего сознания увидел, что клочок неба подернулся несмываемой серой дымкой.

Душно.

Монах очнулся и первое, что услышал: тишину. Настолько всеобъемлющую, что его посетило сомнение: а не оглох ли он? Затем пришло осознание, что это, скорее, шум. Настолько оглушительный шум, что его уже не отличить от тишины.

Монах с трудом поднялся. Его шатало так, что он не сомневался: следующий обморок станет последним.

Надо срочно найти укротитель. Вещицу, пылившуюся в его облезлом сундучке невесть сколько времени. Когда-то он купил ее у одного ушлого таинника из числа стражей. Отчаянные были ребята, эти стражи.

— Несправедливо, что книжники ничем не защищены, в общем-то, — дыша в лицо луком и уксусом, сказал страж, вложив в ладонь монаха заговоренный камень. — Книжники читают, стражи стерегут. Так ведь, друже? Мы в одной упряжи. Мы — таинники, так ведь? Может, и ты когда-нибудь спустишься…

Дотянуться бы…

Руки тряслись. Душно, очень душно. Снова подкатилась тошнота.

В сундуке — труха. Вещи, изъеденные молью, преданное забвению прошлое. Пыль и тлен.