Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 159

Лев Толстой, прочитав эти шестнадцать строчек, напротив восьмой: «И в высоте изнемогла» — поставит несколько восклицательных знаков. Настолько точно строка передала и воздушную «истому» радуги, и человеческий восторг, смешанный с чувством невозможности охватить умом величие Божьего мира.

Стихотворение говорило и о сиюминутности истинной красоты, и о краткости жизни. Но и о том, как может быть явлено человеку чудо: лишь на миг, но невероятно ярко, «крупно», так, что и сомнения не зародится в том, что это — высшая правда. Стихотворение сказало и о том, что эту благодать, которая может на миг сойти к человеку, — нужно ценить, как явленный тебе смысл жизни.

…«Смысл жизни». В книге Евгения Трубецкого с таким названием будут процитированы четыре строки из этого стихотворения:

Один конец в леса вонзила,

Другим за облака ушла —

Она полнеба обхватила

И в высоте изнемогла.

С ними рядом будет стоять цитата из Библии: «Я полагаю радугу Мою в облаке, чтобы она была знамением вечного завета между Мною и землею. И будет, когда Я наведу облако на землю, то явится радуга Моя в облаке; и Я вспомню завет Мой, который между Мною и между вами и между всякою душою живою во всякой плоти; и не будет более вода потопом на истребление всякой плоти».

К откровению поэта и к Слову Божию, явленному в Священном Писании, Трубецкой прибавит свое пояснение. Тот, кто способен видеть вокруг только Гераклитово «все течет», только «потоп», только всеобщую изменчивость, пребывает в нескончаемом мраке. Но для религиозного сознания радуга сродни откровению, в ней видится символ надежды, «мост» между миром земным и небесным.

«Это — не слияние небесного и земного, — продолжает Трубецкой, — а органическое их соединение: проникая в текучую влагу, солнечный свет не уносится ее движением; наоборот, он приобщает это движение к покою небесных сфер, изображая в льющемся на землю потоке твердое начертание воздушной арки; в безостановочном течении бесформенных водных масс радуга воспроизводит неподвижную форму небесного свода. Единство недвижимого солнечного луча сохраняется в многообразии его преломлений, в игре искрящихся и как бы движущихся тонов и переливов. Неудивительно, что для религиозного сознания радуга остается единственным в своем роде знамением завета между небом и землею. В книгах Ветхого и Нового Завета она выражает мысль о грядущем преображении вселенной, об осуществлении единой божественной жизни в многообразии ее форм и о приобщении ее движения к недвижимому вечному покою».

Свет неизбежен там, где необходимо выразить религиозное чувство. Потому так часто образ света встречается в Библии. И для Скрябина свет тоже не был лишь одним из «средств воздействия». Его светомузыкальная «радуга» — не «оптический обман», не простое «преломление лучей». Она — связь мира земного и мира небесного.

* * *

Прибыв в Брюссель, Скрябин сразу же пишет письмецо бабушке и тете («Крепко от всей души целую вас, дорогие… с самым горячим чувством вспоминаем вас, мои любимые…»), Татьяна Федоровна — Неменовой («Много, много у нас воспоминаний о Москве и России вообще и почти все хорошие»). Если не считать краткосрочной поездки в Париж для встречи с Кусевицким, в Брюсселе Скрябин пробыл до самого отъезда в Москву. Лето было холодное и дождливое. Маленьким утешением был крошечный садик, в который можно было выйти после напряженной работы.





Доходили ли до композитора новые отзывы из России, где Скрябина называли и «мастером оркестровых произведений большого калибра», и «выдающимся фортепианным миниатюристом»? Знал ли он, что и пианистическое его мастерство оценивали исключительно высоко: «Вряд ли кому из пианистов удастся дать столько энергии и подъема в драматических местах и столько поэзии в разных andante»… Его музыка жила уже собственной жизнью. Она звучала в Европе, она исполнялась в России.

В Москве Первой симфонией великолепно продирижировал Рахманинов. Эту скрябинскую вещь Сергей Васильевич ценил особенно. В Петербурге, в Москве, в Берлине, в Лондоне будут звучать Первая и Третья симфонии, ранние фортепианные пьесы и те вещи, которые уже было принято называть «средним периодом творчества». Не могла не порадовать и Глинкинская премия за 5-ю сонату. Отовсюду — из Германии, России, Лондона — шли запросы: нужны были биографические сведения, фотографии, просили разрешение напечатать «для иллюстрации» ноты какой-нибудь небольшой фортепианной вещи.

Исполнялась и «Поэма экстаза»: прозвучала еще раз в России, затем — в Германии. Дирижер Хессин зазывал Скрябина в Берлин, на репетиции. Соблазн представить свое любимое детище достойно был велик, но Александр Николаевич постарался мягко отказаться: «Я с громадным удовольствием приехал бы туда на несколько дней, если бы срочная работа (поэма для оркестра с фортепиано) не приковывала меня к рабочему столу еще по крайней мере недели на три».

Эти недели, как всегда, неимоверно растянутся, но теперь композитор был движим не одним стремлением к совершенству. По замыслу, «Прометей» должен был заговорить со слушателем и совершенно новым гармоническим языком, и языком света, который надо было также «сочинить».

Что-то медленно менялось и в обычной жизни. Приятно было получить письмецо от Танеева: пусть он не принял «Поэмы экстаза», но как трогательно простился в Москве! Вслед за письмом пришел и подарок. Учитель слал своему ученику один из главных теоретических трудов своей жизни, только что вышедший в издательстве Юргенсона «Подвижной контрапункт строгого письма», книгу, которую со времени ее появления уже не мог обойти своим вниманием ни один полифонист.

Захотели возобновить отношения и Монигетти. На первую весточку от Ольги Ивановны Скрябин ответил. Следующее июньское письмо он вряд ли мог читать без волнения:

«Дорогой Скрябочка!

У меня просто нет терпения дождаться Вашего ответа! Ведь уже месяц, больше! прошел с моего второго письма! Или Вы его не получили, или Ваше до меня не дошло? Это одно из предположений, которое я предпочла бы всем другим, которых в моей голове пронеслось множество! Ваше письмо в ответ на мою открытку было такое милое, такое «прежнее» — все тот же мой дорогой, любимый «мальчик» Скрябочка, что я не могу предположить, чтобы Вы хотели только ограничиться любезным ответом и больше ничего. Поймите, Саша, что любить Вас все мы никогда не перестанем, интересоваться Вами, Вашей жизнью (с кем бы и чем бы она ни была связана) тоже не можем перестать. Вы слишком нам близки, дороги, воспоминания прежних лет слишком сроднили нас, чтобы все это можно было выкинуть и из головы; и из сердца!

Осенью, когда Вы с женой приедете в Москву, мы обо всем с Вами переговорим, конечно, если только Вам желательно возобновить наши отношения!»

Как странно иногда проговаривается женское сердце. Что мог подумать Скрябин, прочитав: не перестанем интересоваться Вашей жизнью «с кем бы и чем бы она ни была связана»? Если бы письмо попало на глаза Татьяне Федоровне, прочитать о себе «с кем бы и чем бы» ей вряд ли было бы приятно. Но последние слова письма были так «кстати» для ее ревнивого и острого характера: «Жду от Вас ответа, Скрябочка, сюда скорее, а пока сердечно, крепко жму Вашу руку и шлю привет Татьяне Федоровне».

В своем ответе Скрябин «дружески сдержан», но ему трудно не сделать шаг навстречу: не хочется, чтобы жизнь с Татьяной Федоровной лишила дорогого для памяти прошлого.

Одно из главных известий — появившийся в Москве «кружок скрябинистов». Сюда вошли ценители его музыки: Э. Купер, А. Б. Гольденвейзер, К. С. Сараджев, В. В. Держановский, М. С. Неменова-Лунц… Были и другие. При мысли, что у него, кажется, появляются свои «апостолы», Скрябин чувствовал воодушевление: очертания «Мистерии» становились все отчетливее. Но радость была преждевременной. Скоро от новоявленных единомышленников пришел запрос: можно ли для концертов, организуемых кружком, привлечь Веру Ивановну Скрябину? Композитор неприятно поражен. Он ожидал от тех, кому дорого его творчество, хотя бы должного такта. В письме Гольденвейзеру ему приходится объяснять очевидное: «Неприглашение Веру Ивановну не озлобит; она не может этого ожидать, так как кружок основан М. С. Лунц с участием других близких мне и Татиане Федоровне лиц, если же к Вере Ивановне обратятся с просьбой принять участие в концертах, то это обстоятельство ее очень окрылит и, конечно, помешает делу развода». В письме к Неменовой-Лунц он выражается еще решительнее. Ему кажется, что в кружок попали и лица «не совсем доброжелательные». Само возникновение вопроса об участии первой жены в концертах кажется ему невероятным: