Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 76



А зачем они мне?..

Я давно войну от себя отодвинула. И Женьку. И всё, что было у нас с ней хорошего и плохого. Но сейчас Женька лежит в этой мрачной больнице, её положение хуже некуда, и у меня на душе так же смутно и горько, как если бы это не она болела, а я.

Мы с Марьяной сидим в вестибюле больницы. Она с кульками конфет, с цветами. Я с книгой. Сейчас нам выдадут два белых халата, и мы снова окажемся лицом к лицу с Женькиным горем, с её чёрной бедой.

- Я рада, что вы помирились, - говорит мне Марьяна. Она сидит на кончике стула, вся ожидание.

- А мы с ней не ссорились.

Марьяна досадливо морщит брови:

- Я знаю, что вы не ссорились. Но я рада, что вы помирились. У меня всё время на душе был какой-то неприятный осадок. Но она, честное слово, перед тобой не виновата...

- Я знаю, - говорю я.

Да, я знаю! Бывают такие истории, когда нет виноватых. Все правы. И все несчастливы от своей правоты.

- Виноват во всем Борька.

- Да, знаю.

Тот самый Борька!

Очень мило с его стороны.

- Здравствуй, Женя, - говорю я, наклоняясь над Женькой. Она побледнела, осунулась. - Я тебе принесла стихи Блока. Мне кажется, тебе будет приятно. Ты помнишь?..

Её глаза смотрят на меня пристально, два чёрных вянущих цветка, - и вдруг медленно до краев наполняются влагой. Две огромные слезищи летят Женьке на грудь, расплываются на одеяле.

Она молча кивает, чтобы я положила книгу с нею рядом, на тумбочку. Эта книга «та самая»... Она её сразу узнала.

Нас так многое с Женькой связывает, что мы обе долго молчим. Молчит и Марьяна. Она стоит одна у окна и смотрит в мутное от мокрого снега стекло. Весна затянулась. Нет, не весна. Весна пусть тянется хоть бесконечность, кто ей не рад! Затянулась зима, унылая, долгая, ледяная, с пронизывающими ветрами на Ленинских горах, с мокрыми хлопьями апрельского снега над городом. Даже мимоза, привезенная с юга, в этом году какая-то чахлая, мерзлая.

- Женя, - говорю я, глядя в её изменившееся от болезни лицо, - мне обещали в Праге достать лекарство. Там наш собственный корреспондент. Он звонил в Париж, в Лондон. Если он обещал, то, значит, достанет, понимаешь?

- Да, понимаю, - отвечает она, прикрывая рукой на одеяле два мокрых пятна, говорит виновато: - Мартышка в старости слаба глазами стала, - и улыбается мне сквозь слёзы. - Не обращай, пожалуйста, внимания...

- А я и не обращаю, - говорю я.

Мне тоже хочется плакать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Рабочий день Петрякова теперь начинается задолго до рассвета.



Он встаёт до побудки и сразу идёт к конюшням, где дневальные чистят лошадей, засыпают в кормушки овес, несут охапками душистое, свежее сено.

Терпкий запах животных, хруст соломы под ногами, негромкие, словно спросонок, разговоры о хомутах, о махорке, о дёгте, скрип колодезного журавля и синие, нежные, в длинных ресницах, скошенные в его сторону глаза Ястреба - всё это каждый раз почему-то напоминает Ивану Григорьевичу его прежнюю, так быстро оборванную мирную жизнь: деревню, больничку, поездки по вызову, охоту на диких уток. Он и раньше любил эти ранние вставания, ещё до восхода солнца, и сизую хмарь осеннего утра, эту бодрость и ясные, свежие мысли, когда, стоя возле конюшни и глядя на тёплых, сонных зверей, можно заранее обдумать весь предстоящий трудовой день. Но особенно это важно теперь, когда каждый шаг требует напряжения, или, как Петряков сам говорит, «десяти литров крови и двадцати километров нервов».

Потом дневальный льёт ему из ковша на крепкие руки ледяную, пузыристую, как нарзан, воду, подаёт мохнатое полотенце. И Петряков крякает от удовольствия, растирая до кирпичного цвета загорелую шею и грудь.

Двор казармы к этому времени уже живёт полной жизнью.

Походные кухни дымят и пыхают вкусным паром. На плите на больших сковородах что-то жарко потрескивает, скворчит. По каменным плитам двора гулко бухают в лад сапоги бойцов хозвзвода, выстраивающихся на зарядку, и старший лейтенант Агабеков, чёрный и тонконогий, издали похожий на грача, гортанным голосом командует: «Выше нэжку! Нэжку! Эз-двэ!.. Отставить!»

После завтрака по всему батальону гремит стук топоров. Слышится лязганье и визжание пил. Волнами плывет по комнатам смолистый здоровый запах сосновой стружки, столярного клея, олифы, масляной краски. Рабочие перестилают заново в доме полы, ладят новые рамы и двери. В побеленных свежей извёсткой казармах сквозной ветер, как на палубе корабля, рябые солнечные зайчики. На железных койках топорщатся набитые свежей соломой матрацы. Кажется, в них навалом насыпаны и теперь спят, притаившись, живые ежи. Из гнилых тупичков, закоулков и переходов тщательно выветрены махорочный дух и запах одеколона и ваксы. И от всей этой строительной суеты, от пахнущих мирным временем стружек, от мелькания женских рук, моющих стекла, от песни про Галю - «Пидманулы Галю, забрали с собою...» - на душе у Петрякова смятение и праздник. Чёрт возьми, так вот он каков, его батальон!

2

После утренней зарядки, умывания и завтрака в медицинской роте начинаются обычные занятия: строевая подготовка, изучение материальной части оружия, боевого устава пехоты, устава караульной службы, политинформация, а Петряков поднимается к себе в штаб, на второй этаж, и с этой минуты весь его долгий рабочий день сливается в одно летящее стремглав, блистающее колесо.

Отдав необходимые приказания хозяйственникам и командирам, приняв рапорт дежурного по части, Иван Григорьевич садится за свой письменный стол, заваленный бумагами: здесь и списки личного состава взводов на сегодняшний день, и анкеты, и справки, и дипломы, и папки с ведомостями, продовольственные и денежно-вещевые аттестаты, и приказы, и выписки из приказов, и копии распоряжений, и напоминания, и пакеты с надписью «срочно», и прочая ерунда, о существовании которой он ранее и не подозревал. Всё это он должен просмотреть, подписать. Но смотрит Петряков все эти бумаги вполглаза, потому что поминутно звонит телефон, и Петрякова то и дело к нему подзывают. Беспрерывно в штаб входят люди - это прибывают новые командиры взводов, врачи, какие-то поверяющие из политотдела дивизии, появляется нарочный с пакетом от начсандива, а затем старшина, который докладывает, что на станцию прибыли срочные грузы, и что надо ехать скорей их получать. Кто-то рядом хохочет, рассказывая только что услышанный анекдот. Кто-то курит на подоконнике, ожидая минуты, когда Петряков останется совершенно один, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. Кто-то просто стоит без дела, слушая всю эту разноголосицу и жарко блестя глазами от удовольствия. Жизнь кипит вокруг Петрякова.

А он сам, хмурый, сгорбленный, перелистывает папки с бумагами и думает: «Экое бесиво заварил мой предшественник! Кто-то будет расхлёбывать эту кашу!.. Нет, с этим надо кончать!» И кивает головой Николаю Гурьянову, смешливому, розовощёкому комиссару батальона:

- Давай начинать, Коля!

- Я готов.

- Зови адъютанта старшего...

И пока Петрякова не вызывают ни в штаб дивизии, ни на станцию, не отрывают от дела, он до вечера сидит с Колей Гурьяновым и седым, коротко стриженным, с колючими баронскими усиками адъютантом старшим капитаном Державиным, и вершит в батальоне суд и расправу.

- Как фамилия? Имя? Год рождения? Где родились? Опыт работы? Мобилизованы каким военкоматом? Ах, добровольно... Гм... Да... Хорошо. Комсомолка? Оставить.

- А вы можете идти. Вот ваши документы. В резерв округа. Да.

- Откомандировать.

- Оставить.

- Откомандировать.

И вдруг обиженный девичий голос. Взгляд исподлобья:

- А я никуда отсюда не уйду! Вот что хотите, то и делайте со мной! Не уйду, и всё! Я хочу работать здесь, в медсанбате!

Петряков чешет карандашом переносицу, хмуро косится на стоящую перед столом девушку. Лицо как лицо. Курносое, круглое. Всё в веснушках. Военная гимнастёрка. Вместо юбки - ситцевый сарафан. На ногах - разбитые башмаки.