Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 76



Мы все перед мёртвыми виноваты...

5

Я иду по спящей Москве. Столица теперь засыпает рано, совсем как ребёнок. Лишь изредка пробежит запоздалый троллейбус, хлопнет дверцами на остановке и снова помчится дальше, торопясь с линии в парк. Одно за другим гаснут окна домов. Всё грубее, темней становятся контуры зданий: город гасит огни уличных фонарей и реклам. Спят солидные учреждения и министерства. Спят таинственные лаборатории и институты. Спят проектные и конструкторские бюро. Размечтавшись о звёздных дорогах, спят наши мирные космонавты, парни и девушки. Спят простые совслужащие и рабочие, отдыхая от будничных, мелких забот.

Мимо меня прошла парочка. Он в коротком светлом пальто, в узких брюках. У неё - надменный профиль египетской царицы, короткая челка, узкие, подрисованные синим глаза. На ногах туфли на шпильке.

Интересно, если вдруг начнется война, что они будут делать, эти двое? Куда побегут? С чего начнут свою военную жизнь? Ну, положим, его призовут, этим он будет избавлен от каких-либо самостоятельных решений. А она, египетская царица? Захочет ли она сама, добровольно повторить тот тяжкий путь, по которому прошли мы: Женька, Марьяна, я, все наши девчата «образца 1941 года»?..

Помню, у нас в медсанбате была симпатичнейшая деваха с румянцем во всю щеку. Звали её Галя Пятитонка. Так вот, надевая утром огромный кирзовый сапог, Галя топнет ногой, поглядит на свои толстенные икры и скажет:

- Ну, социализм на таких ногах будет прочно стоять!

Интересно, что бы Галя сказала об импортной шпильке?

Я не хочу строить домыслы об этих двоих, идущих рядом со мною. Я хочу твердо знать, что они из себя представляют. Это моё солдатское право: ведь они мои товарищи по окопу. Пока пушки и танки не переплавлены на плуги, пока есть угнетатели и угнетённые, пока не сброшены в море ракеты и водородные бомбы, мир живёт в постоянной тревоге: он ещё разделён невидимой линией фронта. И я хочу твердо знать, что у этой девчонки с египетскими глазами такое же преданное Родине сердце, как у моих товарищей по войне: у Марьяны, у Женьки.

Женька, Женька, что же это ты подкачала, а?!

Держись! Ты же храбрая, смелая.

Ты ведь помнишь, как мы воевали?!

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Петряков выскочил на крыльцо, в темноту. Отряхнулся брезгливо. Там, внутри него, ещё всё клокотало. «Зачем? Почему я обязан?! Кто сказал? Исходя из чего? А на кой чёрт мне это?»

Ему хотелось заплакать, выматериться. Но он только тяжело перевёл дыхание. Постоял, остывая. Потом с осторожностью - рана в ноге всё ещё давала себя знать - заковылял по ступенькам вниз, в сырую и тёмную прохладу каменного двора.

Ощупью нашёл Ястреба, отвязал его от коновязи.

Ощупью вскочил в седло.

- Но! Пошёл...

Ястреб чутко прислушался.

Прежде чем сделать первый шаг за ворота, Ястреб теперь всегда чутко прислушивался. Конь был беженец. Он отступал с жёнами и детьми командиров от самой границы, от Буга, и, добравшись наконец до глубокого тыла, приобрел все повадки большого, напуганного войной, осторожного зверя.



Петряков тоже прислушался.

Где-то на большой высоте противно нудил самолет. За три месяца войны этот нудный, ноющий звук хорошо уже знали все: и животные и люди. Воздух мелко дрожал, отзываясь на голос чужого мотора.

Воздушная тревога здесь, в Старой Елани? В самой глубине, в самой тишине страны? Что это значит?

Петряков вскинул голову. Кровь в висках начала в ответ тоже мелко дрожать, убыстряя свой гон.

Он хотел успокоить себя: «Ерунда! Это просто случайность. Не может быть, чтобы у немцев так работала разведка! Просто фриц залетел сюда сдуру. Ну откуда ему известно, что тут делается, у нас в городе?!» - недоумевал Петряков, глядя вверх, в лиловое небо, по которому уже протянулись белёсые полосы прожекторов.

За рекою, во мгле, передернувшись, бухнули зенитки. Гул мотора стал медленно удаляться в сторону запада. Вскоре он смолк совсем.

Город спал.

Всё так же в тихих улочках, в садах зрели яблоки. Всё так же за окнами дышало теплом русской печи мирное тыловое житьё. Стук подков Ястреба по булыжнику был единственным будоражащим город звуком, и он теперь отдавался в груди Петрякова слепой, гулкой болью.

«Нет, ведь это не случайно, что фашист залетел сюда, за тысячу вёрст от переднего края, - размышлял Петряков. - Не случайно. И именно в тот день, когда на станции разгружаются эшелоны! Разве это случайность, что там, на границе, в самые первые дни войны немцы уничтожили многие наши аэродромы, нашу новую технику, запасы горючего?!»

Он поморщился от воспоминаний.

Петряков успел побывать в переделке. Уже на четвёртый день войны он работал военным хирургом в полку: оперировал раненых при свете коптилки. Ел ржавые сухари, пахнущие мышами. Спал на дне окопа, не раздеваясь и не снимая сапог. Вместе с полком ходил врукопашную, был ранен и потом три с лишним недели отвалялся на жёсткой госпитальной койке. Теперь он хорошо знал, чем расплачиваются за беспечность.

Услыхав голос чужого мотора здесь, над Старой Еланью, Иван Григорьевич хмуро задумался и долго глядел в осеннее низкое небо с белыми ниточками падающих звезд. Что там происходит сейчас, на войне? Почему сюда залетел самолет? Не иначе, ожидай ещё новую какую беду...

Когда-то война рисовалась Петрякову существом довольно порядочным: вот это можно делать на войне, а этого нельзя, не полагается. Нельзя, например, убивать стариков и детей. Или женщину. Или пленного. Нельзя бросать бомбы на лазареты, тем более если на их крышах отчетливо прорисован большой красный крест.

Но то, что он увидел там, на западе, оказалось ни на что не похожим. Теперь Петрякову представлялось: мир треснул по швам, а люди - на грани безумия. Словно болт в гигантской машине сорвался с нарезки - и вот бешено крутится огромное чёрное колесо, дробя и ломая все, что встретится на пути: дерево так дерево, город так город, женщину так женщину! Теперь в ночных длинных кошмарах ему виделись одни и те же распяленные в крике сухие рты, обгоревшие, скрюченные в суставах пальцы, дом в одну стену, лестница, ведущая в пропасть, ребёнок с оторванной головой. Каждую ночь набегали, как в кинокадре, чьи-то расширенные, обезумевшие глаза. И Петряков задыхался от своих повторяющихся липких снов. Просыпался с грохочущим, скачущим сердцем. Вместо гулкого, летящего обломками неба над ним мирно белел госпитальный, с лепниною, потолок.

- Что, военврач? - шептал белый от гипса сосед. - Всё воюешь? В атаку, ура?

- Да, - растерянно отвечал Петряков. - Всё воюю, ура...

Он знал: у него теперь только один путь. Снова в полк, на передовую. Чтобы никто не бросил упрёка: «А где был ты, когда мы умирали?» Он хотел отомстить за всё: за себя, за смерть товарищей, за ту сельскую, «простейшую, как амёба», больничку, в которой накануне войны начинал работать врачом. В больничке теперь нет ничего: всё разгромлено, уничтожено гитлеровцами - одни чёрные трубы. Но он сотни раз во сне возвращался на этот порог, входил в эти палаты, распахивал эти окна с видом на речку и выгон и слушал, как старшая медсестра докладывает о прошедшем дежурстве.

Всю жизнь собирался он прожить мирно в сельской глуши. Жениться на сельской учительнице и нажить с ней полдюжины белоголовых ребятишек. На рассвете вставать, на закате ложиться. Кружка свежего парного молока и шершавый ломоть ещё теплого хлеба, сеновал, тяжёлые вздохи коровы, жующей свою вечную жвачку... О чём ему было ещё и мечтать, молодому врачу?

Ради этой простой, мирной жизни и возвращения в эту больничку он и пошёл добровольцем на фронт на четвертый день войны. Ради близкой, скорой победы.

Однако тяжёлое ранение, госпитальная койка и сводки по радио очень скоро избавили Петрякова от иллюзий. Он понял: близкой, скорой победы ему не видать. За победу ещё нужно бороться и бороться. А сейчас там, на фронте, на счету каждый штык - и он заметался по госпиталю на костылях, врываясь без стука в кабинеты начальства, грозя, бранясь и строго упрашивая.