Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 56

Вспомним, что сказал Антон Павлович Чехов о литературе. Назначение литературы – правда безусловная и честная. Литератор не кондитер, не косметик, не увеселитель. Он человек обязательный, законтрактованный сознанием своего долга и совести. Правда художественная начинается с малого. Не правдоподобие, а достоверность, даже самая неприглядная, но истина – вот что является одним из главных постулатов и литературы, и искусства.

Я убежден, что писательство возникает из потребности иметь перед собой собеседника, которому ты не наскучишь, будешь интересен. Наскучил, сказал ему не то, что его волнует, чего он не увидел, не помог ему увидеть – он тебе не собеседник. Ну что может дать человеку писатель, который то кондитер, то косметик или просто увеселитель? Литература умеет мстить. Она мстит всем тем, кто ей изменяет, кто к ней относится делячески, меркантильно.

Работая над новой книгой, я ловлю себя на мысли, что самое трудное в ней – оставаться самим собой, быть не только свидетелем, но и жить судьбой своего народа. И еще понял: счастье – в работе, в стремлении к высокой цели. Поиски путей к ней – сверхзадача писателя…

Немецкий философ Фейербах писал: "Хорош только тот, кто хорош для других так же, как для себя". Только тот может назвать себя человеком, в ком есть эта гармония. Об этом не следует забывать.

О лесе судят по его вершинам. В прозе мне представляется такой вершиной Грант Матевосян. Издалека видна вершина – значит есть лес со своим подлеском.

Как известно, у бинокля "двойное зрение". В одном случае обозреваемые предметы уменьшаются до смешного, в другом – непомерно увеличиваются. Смотря с какого конца ты смотришь.

У поставщика ширпотреба бинокль всегда сфокусирован так, что недостатки встают перед ним в сильно уменьшенном виде. Тот же бинокль, наставленный с другого конца, способен те же предметы увеличивать впятеро, вдесятеро.

Ах, это двойное зрение, этот бинокль, могущий карлика делать великаном, а великана – карликом! Давайте научимся разговаривать друг с другом с глазу на глаз, без бинокля, и вы убедитесь, как полезно такое общение.

Литературный ширпотреб – это издержки нашего производства, шлак, который ждет своего часа, чтобы его вымели со двора завода. Он пока залежался, но все равно его место на свалке. Кто они, поставщики ширпотреба? Все те же любители розовой водицы. Сорняки, которые не успели выполоть.

О сорняке и моя тревога… Кто жил в деревне, знает, что такое головня на ниве. Невидимое гладкое растение, но от него зерно гибнет.

Крестьянин знает, как поступить с головней, осотом, пыреем, полынью, разными другими сорняками, он их – с поля вон!

Природа хлебного злака такова, что он нуждается в помощи извне, в помощи человека. Он кормит людей, и природа часть забот о нем перекладывает на человека. Сорняк, любой из них, обладает неистребимой жизнестойкостью. Он не нуждается ни в чьей помощи. Он сам себе опора. Сколько хочешь руби его, измочаливай, он найдет в себе силы, раскинет свои корешки-щупальца, вопьется в землю и снова пойдет в рост.

Видели полевую полынь, какая у нее корневая система? Попробуй хлебному злаку борись с такой. Она сразу схватит его за горло, задушит. Но сорняк есть сорняк, его выпалывают.

Право, что за чудо такое любовь? Человек всегда ждет взаимности, доброжелательности, ответного огня. Ответной любви. Однако, есть любовь и безответная. Мы же любим лес, облака, первый снег, весну, пробуждающуюся землю. Но мы не требуем от них ответной любви. Нас возвышает одно общение с ними.

Нечто похожее на эту безответную любовь я испытываю, когда речь идет о самом сокровенном, что лежит в глубине души.

Армения никогда не перестанет быть предметом моей самой сильной любви. Пусть в моем Доме мне не всегда было сладко, но от этого я не перестал же любить мой Дом, не перестал болеть за "Арарат" и безумно радоваться, когда он выигрывал. А сколько доставило мне радости, когда воды Арпы влились, наконец, в Севан или когда заработал Ереванский метрополитен!

Как хорошо, что есть такая любовь, не требующая ответной любви, любовь, которая может жить, процветать сама по себе, невзирая ни на что.

Каждого из нас, пишущих, кто-то открывает. Меня как новеллиста открыл Юрий Олеша. Я был молод полон веры, что все могу, писал прозу почти во всех жанрах, не всегда разбираясь в них. И не случайно после одной публикации в "Новом мире" я получил письмо от украинского писателя Леонида Первомайского, в котором он заметил, что я писатель безжанровый, лирический, публицистический, и не надо мне самому определять жанр своего произведения. А опубликованную вещь предложил при переиздании назвать поэмой.

Я уже был автором нескольких "безжанровых" книг, когда встретился с Юрием Олешей. Это было в Переделкино, в Доме творчества.

Судьбе угодно было, чтобы мы жили с ним в соседних комнатах, в одном крыле основного корпуса.

В то время редко кто работал на машинке, а Юрий Карлович писал на машинке.

Тук-тук, тук-тук – раздавалось через стену даже в коридоре. Не знаю, кому как, но мне после его "Зависти", "Трех толстяков" глухой речитатив машинки за стеной казался приятнейшей музыкой. Ведь стучал, работал на машинке сам Юрий Олеша, кумир тогдашней литературной братии, влюбленной в его самобытное творчество!

Мы встречались с ним только в столовой или в те редкие минуты, когда Юрий Карлович выходил в холл, чтобы покурить. Имел он тогда совершенно здоровый вид: коренастый, широкий в плечах, с рыжеватыми короткими усиками. Через несколько лет его не станет, но тогда ничто не предвещало близкой катастрофы…

Олеша очень часто, постучавшись ко мне, справлялся, не мешает ли мне его машинка. Я клялся, что ничего не слышу, но он все равно нет-нет да просовывал голову в дверной проем с неизменным: "Не скрывайте. Действительно, я вам не мешаю?"





Однажды, когда он, постучавшись, приоткрыл дверь, чтобы в очередной раз принести свои извинения, я, преодолев робость, от волнения глотая слова спросил:

– Юрий Карлович! Можно прочесть вам одну вещицу?

То, что я собирался показать, нельзя было назвать ни рассказом, ни новеллой, это были какие-то записи, короткие, иногда в несколько строк. Юрий Карлович стоял в дверях, держась за скобу.

– Я сейчас чертовски занят. А большая? – спросил он.

– Полстранички.

– Полстранички? – заинтересованно переспросил Олеша и прикрыл за собой дверь.

Я покопался в своей объемистой папке с такими же вещицами и достал одну из них.

– Читайте сами,- сказал он, продолжая стоять у дверей.

Я прочитал.

– Есть еще?

– Есть, и довольно много.

– Доставайте свой талмуд и читайте.

Мы вернулись к моему письменному столу. Я достал такие же случайные записи, наброски, не особенно надеясь, что они что-нибудь из себя представляют.

Насколько мне помнится, в то время никто не грешил такими записками, и я не рисковал кому-нибудь предложить их. А знаменитая, нашумевшая книга самого Юрия Олеши "Ни дня без строчки" вышла только после его смерти, и, разумеется, я ничего не знал о ней.

Юрий Карлович присел на кресло против меня. Нас разделял стол, заваленный рукописями. Я работал тогда над большой книгой тоже неопределенного жанра.

– Читайте, – поудобнее устроившись в кресле, требовал Юрий Карлович.

– Вы же заняты, Юрий Карлович, – мялся я. Не хотелось отнимать у него время, к которому он относился так бережно.

– Да читайте, я вам говорю! – рассердился Олеша, и его рыжие, коротко остриженные усы чуть встопорщились.

Я принялся читать. Прочел десятка два таких записей.

Юрий Карлович слушал, подперев щеки ладонями, а лицо ничего не выражало. Я уже не рад был, что затеял все это.

– Эти вещицы, как вы их называете, предлагали кому-нибудь? – только и спросил он. Как мне показалось, довольно безразлично.

– Нет. Я не знаю, что это такое. Записываю и лежат.

Юрий Карлович встал, сердито отодвинул кресло, на котором сидел, в сердцах бросил: